Итак, все решено. И Червецов не понимает этого, таращит глаза, хохочет, трещит без умолку и вздорно, звенит стаканами. Конюхов презрительно хмыкнул. Слепота Червецова объясняется его убежденностью, что он тут оплачивает пир, а следовательно, он и есть хозяин положения. Пусть! В конце концов Червецов только пьяница и у Марьюшки Ивановой он только пьянствовал, воображая, будто ведет тонкую игру. Конюхов вздохнул с некоторым облегчением. Пусть он не получит десять тысяч, но он и жизнь не проживет напрасно, не опустится до скотского существования. Что ж, теперь Конюхов оставил всякую надежду получить обещанную сумму, да и не до того стало, уже смешным представлялось, что он так загорелся, так выпрыгнул, завидев приманку. Гораздо интереснее теперь наблюдать за присутствующими, за устрашающе неторопливым, завораживающим развитием событий.
Марьюшка Иванова явно рада, что Кнопочка-соперница убирается с ее пути, однако судьба Кнопочки-подруги ее беспокоит, она провидит, что той придется несладко в лапах этого дьявола Конопатова. Но в большей степени Марьюшка озабочена состоянием Назарова, надвигающимся на него кризисом, а что ему худо, видно по мрачному выражению, проступающему сквозь обычную маску беспечности и шутовства. Растут, растут шансы Марьюшки навсегда прибрать его к рукам, исцелить от Кнопочки, пришпилить к своей юбке, посадить под каблук, но этот надвигающийся кризис, грозящий удар, эта близящаяся трагедия непонятого и обманутого, страдающего мужского сердца, о, как знать, выдержит ли его рассудок? Дико пляшущие огоньки безумия уже сейчас прорываются порой сквозь туман в глазах Назарова, и Марьюшка, перехватывая их своей математикой, про себя отсчитывает: рра-аз! но еще не превышена мера; а вот еще! и еще! но еще, впрочем, и таким он сгодится, и такого возьму!
Конюхов пытается слушать, но точно незримая стена отделяет его от говорящих. Вот что-то произносит Конопатов и подкрепляет слова игривым жестом, верно, пошутил. Назаров язвительно усмехается, он бледен, Марьюшка Иванова усмехается робко, а Кнопочка - неловко и стыдливо. Червецов, тот усмехается широко и бессмысленно, как завидевшая хозяина собака, ему уже, собственно, все нипочем, он в привычно-превосходном состоянии. Снова что-то говорит Конопатов. Он говорит и говорит, слова текут по его губам, как мед, как слюна. Все усмехаются какой-то общей усмешкой, которая повисает в воздухе наподобие тощего, прозрачного облака, не сулящего ни грозы, ни прохлады, ни удивительной игры теней. Это облако растает без следа.
Или я раньше был слеп? Нет, я и раньше знал, - с заунывной деловитостью думает Конюхов о своем. И Конопатов ничего нового мне не открыл. Разве что только ввернулось новое словечко, "замогильность", но я и ввернул, а он присвоил, чтобы поразить меня моим же оружием. Но я знал... Русские всегда громко кричали о своем мессианстве, и русские - это как будто уже в прошлом, в затихшей стране, однако я ведь все-таки русский. Как не знать! А теперь оказывается - замогильность. Может быть, так и есть! Где нынче значительность? где внушительное брюхо и железные мускулы державы? куда ушла удаль? Еще не так давно русский отнюдь не терялся, он говорил: это я сделал, я устроил это огромное, небывалое отечество. Но надо признать, что с тех пор как у нас завелась культура общей мысли... да вот хотя бы эта, о третьем Риме и о том, что четвертому не быть... мы довольно усердно посасывали чужую кровь и все у нас ловко перерабатывалось в русскую идею. Отчего бы не гордиться своей силой, да только как быть с тем, что она столь тесно и неизбежно переплеталась с насилием?