Мелкой рябью пробежало воспоминание, что он уже бывал в этой комнате с покатым потолком и единственным окошком, видел ковер с вышитыми холмиками и лесочками и бледным пошлым росточком луны над озером. Так же светила пыльная лампочка, свисавшая с потолка на неестественно перекрученном проводе. Ксения тогда сидела у стола, закинув ногу на ногу, и говорила с ним, выпускала из рта какие-то забывшиеся теперь, но нужные, уже что-то сделавшие, изменившие его слова, в которых, помнится, звучали и вкрадчивая покорность нежности, и прихотливо убаюкивающая лесть, и притворство слишком многое изведавшей женщины. О, еще бы, она уже в те поры втайне восхищалась им, теряла из-за него голову; но в то же время чересчур уж рассудительно и упорядоченно подготовляла измену мужу. А сейчас Ксения стояла перед ним, ворвавшимся с жутким блеском металла в руках, смотрела на него, упираясь кулачком в стол, и он не мог ее раскусить, не мог понять, каким видится ей и что она о нем думает. И что ему теперь делать.
Ее окутал страх, но так тихо, что он ничего не почувствовал. Что она думала о нем? Человек угрожающий, человек режущий... Пускающий кровь. Возможно, прорвана тонкая пленка, отделяющая фальшивый и душный мирок повседневности от безумной, темной стихии первородной жизни. Возможно, он несет некую огромную истину на острие сверкающего ножа, этот неприлично и жадно ворвавшийся малый. Но разве забудешь, что это всего лишь Сироткин?
Ксения сильно не дотягивала до проницательности или даже ясновидения, которое помогло бы ей внезапно увидеть всю целиком картину неожиданно задвигавшихся, заторопившихся и получивших драматическую окраску событий: бегущего под дождем в замешательстве, но не утратившего величавости супруга, а затем и подтянувшегося, сосредоточившегося на идее претендента на ее симпатию, который решил убить того, первого. Что делать? Осведомиться небрежным тоном у зарвавшегося, чрезмерно ретивого малого: обалдел? Засмеяться? Зарыдать? Ей едва не до слез было стыдно, что у нее дрожат колени и что она не знает, на что решиться, стоит, скованная льдом чужого безумия, стоит, словно обреченное на заклание животное. Это так позорно! Она до боли закусила нижнюю губу. Она не сознавала своей неожиданной, в этом ужасе неожиданно обострившейся, как дотоле скрытая болезнь, простоты и естественности, убравшей все двоящееся, всякую двусмысленную ухмылку, не сознавала, что этот грозно вторгшийся друг-разбойник точно зажег ее всю и она в своей слабости сияет женственностью и необыкновенной красотой.
Этот лучик истинной красоты, озаривший лицо женщины, не ускользнул от внимания Сироткина. И чудесное видение образовало уголок ясности в его сумасшествии.
- Господи, как ты хороша, Ксенечка! - воскликнул он восхищенно, отступая на шаг и любуясь подругой.
Нож он поднял повыше и почти прижал к лицу, словно заслоняясь от чрезмерного блеска Ксении. Она неопределенно усмехнулась. Но теперь ей стало легче распоряжаться своим смутным, скудно процеженным сквозь плотность самовлюбленности восприятием окружающего мира. Колени больше не дрожали.
- Чудо как хороша собой... - рационалистически объяснял Сироткин. На края этого рационализма еще захлестывала логика, которая привела его в этот дом. Он должен был встретиться лицом к лицу с Конюховым, а Ксения, полагал он, осталась где-то в том огромном и невидимом мире, откуда нынче властно направлялась его воля, и то, что он все-таки ее, а не Конюхова, да еще в роли хозяйки загородного дома и, может быть (с нее станется) конюховской жены, встретил здесь, так сказать на острие своей атаки, было для него так же, как если бы он вдруг увидел свою жену Людмилу в дешевой забегаловке, во хмелю и без детей, в чаду, среди пьяных рож и плоских острот. Да, она дивно хороша собой, но что-то все же было не так. Сироткин растерялся, как мышь, внезапно осознавшая, что находится между лап удалого кота. У него вырвалось: - И как хочется есть!
Краем разума Ксения успевала обдумывать мысль, что в действиях ее друга заключен не только и не просто мимолетный бунт, взбрык загнанного существа. Это гораздо больше безумия, вызывающего в конечном счете сострадание, это уже неприличная необузданность хама, человека с улицы, человека толпы. Он способен убить!
Сироткин не то чтобы опомнился, смахнул дурман и вырвался из кровавого бреда, а коротко подумал и пришел к выводу, что духовные странствия никуда не уйдут от него, а пока следует побыть в обыденном мире, притвориться в нем своим и даже поискать каких-нибудь выгод для себя. Он собирался убить человека? О, нет, нет и нет!