Вы правы. Хотя вселенная сотрясается в божественном страхе вечно, не имеющий образа тонкий образ наложен на нее тоже вечно. В трепетном предстоянии потеряв себя, ждать нам не вечно. Нам обещано, что мы найдем себя. Но не торопитесь соображать, что дело тогда ограничивается неким сальто мортале, после чего с просветленным ликом можно вступить теперь уже в искупленное и законное владение неземными благами. Вы чего‑то не заметили, пока под вами земля шаталась как пьяная. Трясение божественного страха прошло, и волны, с которых мы начали и которые гнали нас всю дорогу вплоть до запруживающей воронки страха, улеглись. Мы утвердились. Но что‑то случилось с землей и небом. Бог успел учредить свою двойственность. Словно сцепившиеся кронами деревья разодрали почву надвое и земель стало две, похожих как зеркальное отражение, одна из них правая, другая левая, и вы, мудрецы, не знаете, где какая. Вы на одной из них, но не на второй, и незнание, на какой, мучит томительной неизвестностью: это вы или ваш брат, с которым вас перепутали в детстве? Мифология нашего времени недаром колеблется, сомневаясь, сам ли собою человек на этой земле или он неведомый самому себе пришелец, свой собственный загадочный гость и двойник. Божие творение кончилось, человек утвержден, ему ничего не надо творить, рождать, надо только узнать, повторив в знании то, что Бог произвел в рождении. Но перед ним все двоится. Бог среди Своих творений произвел рай; Царство Божие, как говорит Тейяр де Шарден, уже присутствует в этом мире. Недостоин жизни, кто не видит, что земля, на земле и есть рай и иного не будет. Высшее достижение где‑то здесь, совсем рядом с нами, мы это ясно чувствуем, даже видим, но не видим где. Все терзается двойственностью. Где мы только что видели рай, там ужас, ад и смерть. На месте любимого враг. Я высок и ангелоподобен, но это я, а не какой‑то агент во мне хотел сейчас убить самого близкого человека. Человек, оставленный божественным страхом, остается в страшной неизвестности, потому что только за ним решение, чему сказать да и чему нет, чтобы не потерять рая и не достаться кромешной тьме.
Если до сих пор можно было идти за Бердяевым, раскрывшим парадокс добра и зла как колеблющейся человеческой установки и остановившимся на трагическом предстоянии сознающего свое достоинство человека божественному страху (выход в это предстояние Бердяев называет творчеством), то дальше мы заглядываем в край, где революционное напряжение спало, где стихии улеглись и приняли выносимый облик, но где тем не менее царит нечто не менее глубокое, трагичное и парадоксальное чем у Бердяева. Не все бесформенный огонь и его роковое остывание, не все безумный порыв; за прорывом не оголенное бушевание того же огня; за бердяевской энергийностью проступает непоколебимая сущность, непреложная, но являющаяся как двойник.
«Поднимите, врата, верхи ваши, и поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы!» (Псалтирь)
«Тебя славят славящие, поют песнь поющие. Брахманы тебя подняли, о всемогущий, как стропила крыши » (Ригведа)
«Поднимите выше стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей.» (Сапфо)
Наше сознание начинается с двойственности: хотели делать так, а надо вот как. Не будь ее, мы врастали бы в семью и общество беспамятно, плотно как деревья. Все утопии, от возвышенной до порнографической, строятся за вычетом двойственности. Мир держится тем, что не сразу оседает на дно раздвоения — и с ним Verzweiflung, отчаяния. Если дно мира отчаяние, то пространство его существования утопия. В строгом смысле поэтому мира нигде нет. Он порождение мечты о недвойственности. Мы пока думаем почему‑то, что дело обстоит так, а не иначе, и пока и поскольку это мнение еще держится, держится какой‑то кусок мира. Но мы рано или поздно откажемся от своего мнения. Тогда распадется соответствующий кусок мира. Недвойственность в мире нам только мерещится. Мир тревожим и колеблем двойственностью, он живет и движется тем, что гонится за недвойственностью, и кончает отчаянием, нигде ее в себе не найдя. Он не смеет, оставшись собой, увидеть двойственность всего. Эту смелость дает только напор божественного страха.
Божественный страх, корень благих, открывает глаза на сущностную двойственность всего. Не шаткость мира, о которой мы говорили вначале, а зыбкую женскую податливость, когда всякое да переливается в нет. Это не софистическое