17. Мы читали у Артура Шопенгауэра об открытии в другом себя, об опыте tattvam, узнавании это ты, поняв в том же смысле загадочную однобуквенную надпись Ε на храме Аполлона Пифийского в Дельфах. Уже у Шопенгауэра мы неожиданно увидели в этом контексте слово мир: узнавание себя в другом, другого в себе, чувствует Шопенгауэр, каким‑то образом захватывает целый мир. Мы были к этому готовы: немного больше года назад в этой аудитории говорилось, что человек может найти себя только в мире и ни в чем меньше чем мир себя не узнает. Наконец, читая «Монадологию» Лейбница (две недели назад) мы явственно увидели, что индивидуальность, чтобы состояться как индивидуальность в том определяющем и необходимом, из чего она состоит, — в простоте, неделимости, цельности (не той, которую в своем приватном интересе требовал восстановить в себе гоголевский маиор Ковалев, заметивший свою нецелость только когда его нос стал отдельно от него ездить в экипаже по Петербургу, служить по научной части статским советником и молиться в Казанском соборе, а той, полной целости, которую в смертельной борьбе Гоголь отстаивает в своем маиоре Ковалеве и которую потерял и не может найти в «Двойнике» Достоевский[41]), — не имеет на что опереться, кроме как на целое, в конечном счете вселенское. Про нас скажут в этом месте, что мы подошли к проблеме всеединства или может быть соборности. Это не прояснит нашу ситуацию, а покажет ее опасность. Нам грозит скользнуть в глубокую разъезженую колею, из которой рано или поздно придется выбираться, так что лучше сделать это сразу.
Но независимо от того, сумеем мы выйти из русла метафизики всеединства и соборности или нет, мы должны признать, что возразить той мысли, на которую наводит «Монадология» Лейбница, нам по честному нечем. Да, единственное по сути не имеет себе опоры как в едином, т. е. само себя обосновать не может, на себе не стоит, сразу оказывается сбито с ног и теряет свою единственность, как только встает в ряд других. Попробуйте говорить о единственном Б, с какой стати оно единственно? Рядом с ним А, В, которым единственность принадлежит ничуть не меньше чем Б. Стало быть единственность у него не своя, а заимствованная у рода. Можно сказать А, В так, что никто не заметит, что пропущено Б. Есть языки, где нет Б; есть и такие, где нет А и нет В. Б может обосновать себя как единица только тем, что входит в алфавит языка, т. е. соседи не предполагают этого Б и сами себя не оправдывают иначе как через свою принадлежность к целому алфавита. Вне алфавита Б зависнет, перестанет опознаваться как единица и фигура, пока не встроится, допустим, в абстрактное целое знаков. Та или иная, заданная или искомая встроенность предшествует, мы только этого не замечаем, опознаваемости Б. Даже если удастся отвлечься от всех структур, Б наравне с любой вещью останется встроено в числовой ряд и его индивидуальность будет, по средневековой терминологии, нумерическая: один человек, второй, третий; он второй потому что не первый и не третий; без него останется два, с ним будет три и т. д.
Но и ничего в самом втором, что говорило бы, что без него не будет остальных, нет. Сам по себе, помимо опыта вещей, нумерический счет преспокойно мог бы остановиться где угодно. Нумерация тоже опирается на опыт множественности, данный нам в мире. Там, где этот опыт прерывается, — мы не имеем опыта бесконечно больших и бесконечно малых, — числовой ряд становится проблемой и порождает парадоксы, заставляет ум шататься. При этом сам по себе опыт множественности не первичен, он не сильнее опыта (все)единства и счет один, два, три не менее проблема чем счет один, один, один.
Допустим, для нас Б имеет фигуру и нумерически индивидуально. Отнесение его к тому или другому целому происходит само собой, мы его не ставим под вопрос. Как алфавит, так нация, государство, человечество не отнимают индивидуальность, а впервые, для начала, наделяют ею. Чтобы обосновать свою единичность, Б не может опереться ни на соседние А и В, всякие соседи могли обойтись друг без друга, ни на себя, разве что углубится в узнании себя до своего, родового. Зато целое алфавита безусловно и однозначно требует единственного Б, без которого алфавит будет не целый, т. е. вовсе не алфавит русского языка, который в свою очередь без Б сможет ли существовать. А и В скатятся в статус просто фигур, каких может быть много и вовсе не обязательно столько‑то, т. е. всегда можно и без них.
Итак, без целого сами А, Б, В обосновать себя не могут? Вне алфавита русского языка после А может идти пожалуй хоть И, как в санскрите и хинди, а после А и Б пожалуй Ц, как в латинском. Нужно целое. Целое определяет. Только в целом опора?