Более восьми месяцев тянулся он из Акши до Кургана. Торопиться некуда. Останавливался в городах у друзей-соузников, отдыхая душою и сердцем в родном окружении. И вот ближе к вечеру 22 марта 1845 года два казенных возка минули небольшой деревянный мосток через Быструшку и выехали на окраину Троицкой улицы Кургана. На минуту остановились. Путаясь в полах длинной шубы, неспешно ступил он на землю курганскую, распрямился, шапку поправил, посмотрел окрест. Улица пряма и пустынна, деревянные крестьянские домики, серые, глухие заборы. Вдали, на этой же улице, голубели купола церквушек, а на изрытой полозьями саней подтаявшей дороге деловито копошились вороны.
Он стоял, приставив свою широкую костлявую ладонь к слезившимся глазам, тяжелый, молчаливый и будто ко всему безучастный, как библейский пророк. Подле него нетерпеливо топтался жандармский унтер-офицер с длинной саблей на боку. Может, от того и казалась сабля длинной, что был он собою мал и тщедушен. А позади, во втором возке, сидела Дросида Ивановна с Мишей и Тиночкой. Наконец Вильгельм опустил ладонь, глубоко вздохнул, с недоумением посмотрел на унтер-офицера и, махнув вознице, не оглядываясь, пошел впереди. Возки тронулись за ним. Позже он скажет, что не въехал, а вошел в город…
Вошел! Это обязывало. Так и быть, с любовь покончено, не привыкать, но жизнь не кончается. У него дети, у него его любимая поэзия, которая ему еще не изменяла. Ах, какой он неисправимый романтик! Какой простодушный мечтатель! Дитя. Ребенок. «Блажен, кто верует». Он так и решил: все! Хватит! На новом месте он начинает новую жизнь: содержательную, умную, деятельную, правильную (имеется в виду распорядок дня).
Неделю спустя после приезда Вильгельм достал из своего сундука новую тетрадь и на синей обложке пометил: «1845 год». А на первой странице — первая запись:
«г. Курган, 29 марта. Постараюсь ныне, когда для меня, так сказать, в новом месте началась новая жизнь, быть в ведении своего дневника точным, добросовестным и, сколько то возможно по теперешнему состоянию моей души, искренним».
И далее Вильгельм излагает целую программу своей будущей жизни, а точнее, программу ведения записей. И в конце итожит сказанное:
«Вот мое предисловие к дневнику новому, кургановскому, который, вероятно, мало будет похож на прежние».
Позвольте, позвольте, как же так, ведь Кюхельбекер определен на жительство в уезд, в деревню Смолино, а из дневника мы видим, что он живет в Кургане? Странно. Впрочем, ничего странного. Ну, приехал. Деревня есть деревня, не враз поди и квартиру найти, да тем более для такого семейства — сам четвертый. Вот и остановился где-то в самом городе, временно, конечно. А там уж, не спеша, подыскивает подходящий домик и переезжает в Смолино. Логично? Пожалуй. Наверное, так и было. Снял ли в аренду, купил ли у кого, но все-таки Кюхельбекер, как видно, поселяется в назначенное ему царем место. Впрочем, зачем гадать, не «как видно», а вполне определенно он жительствует в Смолино. Ведь сохранились же два письма его, написанные им там в один и тот же день. Вот они, фотокопии этих писем. Одно письмо он адресует шефу III отделения графу Алексею Федоровичу Орлову, который после смерти Бенкендорфа возглавил это ведомство, а второе — Владимиру Федоровичу Одоевскому, старинному другу своему, служившему в канцелярии царя. Письма эти не оставляют никаких сомнений в том, что живет Кюхельбекер в назначенной ему деревушке, откуда и пишет, ибо в них четко проставлены дата и место: «3 мая 1845 года, Тобольской губернии Курганский уезд, Смолинская слобода». В письмах этих он просит об одном: чтобы разрешили ему жить в самом Кургане.
«Мои болезненные припадки таковы, что требуют беспрестанных медицинских пособий, иногда в ночную даже пору, — читаем мы в письме шефу жандармов. — Между тем Смолинская деревня в полутора верстах от города и отделена от него рекою Тоболом; лекарь же здесь в Курганском уезде и в самом городе только один и посему чрезвычайно занят, и требовать от него, чтоб он во всякое время, когда то для меня необходимо, отлучался за город для подавания мне помощи, — я никак не могу и не смею».