В комнате у Монтаугена был бренди, но лицо у Вайссманна оставалось оттенка сигарного дыма. Разговаривать он не захотел. Напился и тут же уснул в кресле.

До раннего утра Монтауген трудился над шифром – и не добился, по обыкновению, ничего. Он то и дело задремывал, а хмыканье динамика будило его. Хмычки эти, на слух Монтаугена, в полусне, походили на тот другой смех, от которого мороз шел по коже, и засыпать как-то уже не хотелось. Но он засыпал, урывками.

Где-то в доме (хотя и это могло ему присниться) хор затянул «Dies Irae»[140] григорианским хоралом. До того громко, что Монтауген проснулся окончательно. В раздражении кинулся к двери и выскочил наружу – потребовать, чтобы потише.

Миновав кладовки, он обнаружил, что прилегающие коридоры залиты светом. По беленому полу тянулись кровавые кляксы, еще влажные. Заинтригованный, он пошел по следу. Кровь провела его ярдов пятьдесят – за портьеры, за углы, к, вероятно, человеческой фигуре, лежавшей под куском старой парусины, загораживая дальнейший проход. За нею пол коридора сверкал бело и бескровно.

Монтауген бросился вперед рысью, аккуратно перепрыгнул фигуру, чем бы она ни была, и дальше бежал трусцой. В итоге оказался в начале портретной галереи, по которой они когда-то танцевали с Хедвиг Фогельзанг. От головы его по-прежнему несло одеколоном. На полпути, при свете ближайшего рожка, он увидел Фоппля – тот, в своей давней форме рядового, стоял на цыпочках и целовал какой-то портрет. Когда он ушел, Монтауген присмотрелся к латунной табличке на раме – проверить свои подозрения. То был и впрямь фон Трота.

– Я его любил, – рассказывал ему, бывало, Фоппль. – Он научил нас не бояться. Невозможно описать это внезапное освобождение; уют его, роскошь; когда знаешь, что можно безопасно забыть все из-под палки вызубренное про ценность и достоинство человеческой жизни. У меня в Realgymnasium[141] как-то раз было такое чувство, когда нам сказали, что исторические даты, которые мы зубрили не одну неделю, на экзамене спрашивать не будут… Пока мы этого не сделали, нас учили, что это зло. А совершили – вот это была борьба: признать самому себе, что это вовсе не зло. Что, как запретное совокупленье, это – наслаждение.

За спиной шарканье ног. Монтауген обернулся; там стоял Годолфин.

– Эван, – прошептал старик.

– Прошу прощения.

– Это я, сын. Капитан Хью.

Монтауген шагнул ближе, полагая, что Годолфина могло подвести зрение. Но подводило его кое-что похуже, и в глазах его ничего примечательного, кроме слез, не было.

– Доброе утро, капитан.

– Не нужно больше прятаться, сын. Она мне сообщила; я знаю; все хорошо. Можешь опять быть Эваном. Отец рядом. – Старик схватил его за руку повыше локтя и доблестно улыбнулся. – Сын. Нам пора домой. Боже, как давно нас там не было. Пойдем.

Стараясь понежнее, Монтауген позволил морскому капитану, как лоцману, вести себя про коридору.

– Кто вам сообщил? Вы сказали «она».

Годолфин стал невнятен и уклончив.

– Девушка. Твоя. Как ее бишь.

Прошла целая минута, прежде чем Монтауген припомнил о Годолфине достаточно, чтобы спросить – с некоторой потрясенностью:

– Что она с вами сделала.

Головка старика поникла, скользнула по руке Монтаугена.

– Я так устал.

Монтауген наклонился и поднял Годолфина – весившего, казалось, меньше ребенка, – и понес его по белым пандусам, меж зеркал и прошлых гобеленов, средь множества отдельных жизней, дозревших лишь в эту осаду, каждая скрыта за своей тяжелой дверью; через весь гигантский дом к своей собственной башенке. Вайссманн по-прежнему храпел в кресле. Монтауген положил старика на свою круглую кровать, накрыл ватным стеганым одеялом из черного атласа. Потом встал над ним и запел:

Перейти на страницу:

Все книги серии V - ru (версии)

Похожие книги