В начале XX в. о «забвении бытия» зловещал М. Хайдеггер («Бытие и время») – и сбылись его зловещания. Мы забыли, как пахнет земля. Мы забыли, как слушать её запах – как вопрошать, как понимать её и самих себя, по ней ещё ходящих, – и этот дар нельзя не вобрать в поле своего художественного присутствия.
Мы идём вслед за тэрнеровским пониманием ритуала. Ритуал с-казывает, то есть по-казывает явления действительности, данные человеку в его первобытно-интимном контакте с миром. И, с-казывая, символически их углубляет, за вещным высветляет вечное. И, с-казывая, обновляет жизнь8. И поэзия – настоящая поэзия – должна с-казывать. Воскрешать жизнь в слове. Воскрешать звуки, запахи, облик и ощуп предметов – позволять бытию говорить с первобытною мощью. Вещь, вещь и только вещь! Магическая одержимость вещью! Рифмуется реальность! И поэзия – ритуал, её рифмующий. Так мы приходим к ритуальному реализму – одному из возможных путей художественного исцеления и оцельнения реальности.
В основе его – многоголосица, хор живописуемых вещей, крупиц быта и бытия. И поэтому главное в нём – конкретно-чувственное изображение предметов (вплоть до натуралистических пассажей), «здоровый» (а местами больной) мимесис. Миметизм здесь поэтический – не грубое столкновение с утраченной реальностью «лоб в лоб», а попытка восстановить связи между вещами, человеком и миром через всё воссоединяющее слово. Одна вещь связывается с другой не только на уровне языковой ассоциации (как в символизме, страдающем порою безвещественностью), но и в онтологическом плане («рифмуется реальность – не слова»). Сцепленность образов, их единораздельность достигается за счёт однородного метра и ритма – поэзия растёт, ветвится, переплетая самоё себя и бытие. В этом плетении – метризация, музыкальная суггестия, «ломаный» синтаксис, позволяющие довести поэтическую наррацию (повествование) до её зенитного предела – провести ритуал, заворожить, заколдовать в первобытном танце реальности.
Отсюда же вырастает тема и поэтика наших вещей. Эсхатология – учение о конце (но и о начале!) мироздания. «Берлога эсхатологий» – болезненное положение постмодернового мира, отказавшегося от реальности в пользу знаков, её замещающих. Это же – трагическое состояние художественного сознания, пытающего преодолеть хаос бытия через возвращение к настоящему – к хору земли, к своим творческим и жизненным корням.
Рассказы
Кошка
Из неизданных записок кота Мурра9.
Одну кошку смешно так звали: Картошка. И одну девушку – по-смешному серьёзно: Зина. И обе сидели близ магазина «Продукты 24», у свалки, на угловатом мешке, набитом строительной ветошью. Когда-то здесь была библиотека. Когда-то мать Зины работала в ней. Но книжная пыль недвижима веками, если вовремя не пущена в глаза, а цементная – на глазах разносится ветром. И сейчас здесь – пустырь, отведённый под склады продмага, изъямлённый отстойниками, испещрённый системой водозабора. Полубетонная, полумёртвая, земля не рождала здесь – лишь полынные островки горчат и торчат одиноко; размётан то тут, то там ворсистый ковыль; бузина у мусорной кучи кривится, бессильно роняет ломкие ветки и ягоды – тяжёлые, сочные, с промоченной кожурой. Где-то в куцей листве пригнездилась ворона.
–Не нр…нравится? – полушёпотно, с голосовой ломотой – Ничего. Ночи холодные нынче. Сырые такие…
Хладовейная тяга из приоткрытого люка. И ветер приножный, будто бы хлынувший из тёмного зева земли. У кошки вздыбилась шерсть, обнажив лишаи и плешивые язвы. У Зины взлохматились грязные волосы, русые, с изблестью, и красные крупные гроздья серёжек сверкнули на миг в темноте, как кошачьи зрачки. По-детски юное личико в этих зрачках отразилось. Веснушки, бровки редкие, ниточкой. А нос – круглый, картошкой.
–Тихо, тихо… Ты… – ощупав тощие рёбра, но полное кошкино брюшко, – Ты тоже… Ха! Как картошка!