Марк был рад, что чувствует себя таким одиноким. Ему казалось, что он составил себе довольно точное представление о подлинном одиночестве — одиночестве, которое избавляет от всяких слов, которое избавляло его от необходимости отвечать Оэттли и избавит сейчас от надобности прибавлять что бы то ни было к показанию Кристины Ламбер, будь оно правдивым или ложным, выгодным или невыгодным для него. Он с утра смутно ощущал это одиночество, и он еще лучше, гораздо лучше осознал его, когда говорил с Женером, когда, охваченный каким-то странным чувством, похожим на желание довести свое одиночество до высшей степени, завершить его, так легко находил нужные слова, чтобы порвать последние связи, изгнать из своей жизни Женера с его немощной привязанностью, которая иначе, вопреки всему, оставила бы на нем свой отпечаток, как след давнего прошлого. Но только в этом зале с лепным потолком и панелями красного дерева, где он еще мысленно видел самого себя, каким он был прежде, сидящего слева от Женера, потом от Драпье и озабоченного тысячью важных пустяков — воплощенную добрую волю (слепого осла на нории)3, — только в этом зале он вступал во владение своим одиночеством, наслаждался им, все глубже погружался в него, словно там, на самом дне, где угадывалось гнусное равнодушие, с ним уже не могло произойти ничего серьезного.
Оэттли произнес еще фразу, которую Марк пропустил мимо ушей.
Он рассеянно смотрел на группы беседующих, не понимая смысла улыбок, игравших на их сытых лицах. Он думал о фразе из романа, который он прочел в Немуре: «У меня такое впечатление, будто мы — десять медведей, оказавшихся воскресным днем в одной клетке». Что их было десять, не считая его, и что они были всецело заняты им, не имело никакого значения. Равным образом ничего не меняло и ничего не прибавляло то, что в воздухе пахло победой. Все было отмечено смертью. Он давно знал, что эти люди — нули, он, конечно, знал это, но еще не так, как теперь. До сих пор Женер придавал им видимость существования; интересы Женера требовали, чтобы они появлялись время от времени, то один, то другой; исчезновение Женера возвращало их в небытие.
Впервые в жизни он испытывал неописуемое чувство небытия, но оно уже казалось ему знакомым. Он думал о давно минувшем. О том, что сказала ему Дениза как-то вечером, когда была у него: «Мне нравится, что мы оба так ужасно заняты и что, когда мы находим часок-другой для нашей любви, нам это кажется почти чудом. Ведь эти встречи не могут стать привычными, правда, милый»? И он ответил: «Нет, не могут». Она прижалась к нему, закрыв глаза, словно засыпая, — она всегда засыпала внезапно, иногда посреди фразы, и сказала: «Я люблю тебя. Я люблю тебя за то, что ты такой, как ты есть». — «А себя ты не любишь?» — спросил он. Он знал, что она живет именно так, как решила жить. Для Денизы не существовало проблемы женской независимости. Ей достаточно было чувствовать себя красивой, умной и здоровой. Ей явно никогда не случалось испытывать чувства собственной неполноценности перед лицом мужчины, и она даже не гордилась тем, что вытеснила большинство мужчин, которых ей противопоставляла «Шелл» в Соединенных Штатах. Она кончила юридический факультет, изучила английский язык, проведя год у скаредных истборнских буржуа, и все это для того, чтобы заткнуть за пояс заносчивых и самоуверенных господ из «Шелл» и откуда угодно, ибо, должно быть, еще совсем юной сказала себе, что самое важное бороться с этими самоуверенными людьми, которых на свете полным-полно.
Привратник принес красное кресло, которым пользовались в тех редких случаях, когда совет решал выслушать служащего или постороннее лицо, ужасное кресло в стиле королевы Анны с ножками в виде львиных лап.
И Марк также знал, что для нее было не безразлично его положение, что ей импонировала роль, которую он играет как деловой человек, и приятно было чувствовать, что он озабочен тысячью важных мелочей даже в те минуты, когда, казалось бы, должен всецело принадлежать ей. В этом не было никакого тщеславия, просто ей была по вкусу жизнь, которую она вела, и потому хотелось, чтобы и повсюду вокруг кипела такая же жизнь. Ей нравилось отбиваться от множества дел, чтобы увидеть его, и, когда возникало какое-нибудь препятствие, которое надо было преодолеть, это тоже доставляло ей удовольствие. Дениза была не создана для рая в шалаше, и он спрашивал себя теперь, сможет ли она, если предположить, что она все еще любит его, любить его новый облик — не облик «конченого человека», преждевременно оказавшегося не у дел, в чем, впрочем, он не очень себя винил, а тот новый облик, который сообщало ему одиночество.
Вошла Кристина Ламбер, и он перестал думать о Денизе.