Окраинные московские улицы тянулись за окнами. Ночами по рассеянному зареву в небе им казалось в их заточении, что Москва вся — блещет, что она — ослепительна. А здесь чередили одноэтажные и двухэтажные, давно не ремонтированные, с облезлой штукатуркою дома, наклонившиеся деревянные заборы. Верно, с самой войны так и не притрагивались к ним, на что-то другое потратив усилия, не доставшие сюда. А где-нибудь от Рязани до Рузаевки, где иностранцев не возят, там триста вёрст проезжай — одни подгнившие соломенные крыши.
Прислонясь головой к запотевшему, подрагивающему стеклу и едва слыша сам себя под мотор, Глеб в четверть голоса нашёптывал:
Автобус выскочил на обширную многолюдную площадь Рижского вокзала. В мутноватом инеисто-облачном дне сновали трамваи, троллейбусы, автомобили, люди, — но кричащий цвет был один: яркие красно-фиолетовые мундиры, каких никогда ещё не видел Нержин.
Герасимович среди своих дум тоже заметил эти попугайские мундиры и, вскинув брови, сказал на весь автобус:
— Смотрите! Городовые появились! Опять — городовые.
Ах это они?.. Вспомнил Глеб, как в начале тридцатых годов кто-то из комсомольских вожаков говорил: «Вам, товарищи юные пионеры, никогда уже не придётся увидеть живого городового».
— Пришлось… — усмехнулся Глеб.
— А? — не понял Герасимович.
Нержин наклонился к его уху:
— До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «долой тирана! да здравствует свобода!» — так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещё свободе речь.
Герасимович прогнал морщины по лбу снизу вверх.
— А вы уверены, что вы, например, понимаете?
— Да полагаю, — кривыми губами сказал Нержин.
— Не спешите утверждать. Какая свобода нужна разумно-построенному обществу — это очень плохо представляется людьми.
— А разумно-построенное общество — представляется? Разве оно возможно?
— Думаю, что — да.
— Даже приблизительно вы мне не нарисуете. Это ещё никому не удалось.
— Но когда-то же удастся, — со скромной твёрдостью настаивал Герасимович.
Испытно они посмотрели друг на друга.
— Послушать бы, — ненастойчиво выразил Нержин.
— Как-нибудь, — кивнул Герасимович маленькой узкой головой.
И — опять оба тряслись, вбирали улицу глазами и отдались перебойчатым мыслям.
…Непостижимо, как Надя может столько лет его ждать? Ходить среди этой суетливой, всё что-то настигающей толпы, встречать на себе мужские взгляды — и никогда не покачнуться сердцем? Глеб представлял, что если бы наоборот, Надю посадили в тюрьму, а он сам был бы на воле — он и года, может быть, не выдержал бы. Как же бы он мог миновать всех этих женщин?.. Никогда он раньше не предполагал в своей слабой подруге такой гранитной решимости. Первый, и второй, и третий год тюрьмы он уверен был, что Надя сменится, перебросится, рассеется, отойдёт. Но этого не случилось. И вот уже Глеб стал понимать её ожидание как единственно возможное. Так ощущал, будто для Нади стало ждать уже и нетрудно.
Ещё с краснопресненской пересылки, после полугода следствия впервые получив право на письмо, — обломком грифеля на истрёпанной обёрточной бумаге, сложенной треугольником, без марки, Глеб написал:
«Любимая моя! Четыре года войны ты ждала меня — не кляни, что ждала напрасно: теперь будут ещё десять лет. Всю жизнь я буду, как солнце, вспоминать наше недолгое счастье. А ты будь свободной с этого дня. Нет нужды, чтобы гибла и твоя жизнь. Выходи замуж».
Но изо всего письма Надя поняла только одно:
«Значит, ты меня разлюбил! Как ты можешь отдать меня другому?»
Он вызывал её к себе даже на фронт, на заднепровский плацдарм — с поддельным красноармейским билетом. Она добиралась через проверки заградотрядов. На плацдарме, недавно смертном, а тут, в тихой обороне, поросшем беззаботными травами, они урывали короткие денёчки своего разворованного счастья.
Но армии проснулись, пошли в наступление, и Наде пришлось ехать домой — опять в той же неуклюжей гимнастёрке, с тем же поддельным красноармейским билетом. Полуторка увозила её по лесной просеке, и она из кузова ещё долго-долго махала мужу.
…На остановках грудились беспорядочные очереди. Когда подходил троллейбус, одни стояли в хвосте, другие проталкивались локтями. У Садового кольца полупустой заманчивый голубой автобус остановился при красном светофоре, миновав общую остановку. И какой-то ошалевший москвич бросился к нему бегом, вскочил на подножку, толкал дверь и кричал:
— На Котельническую набережную идёт? На Котельническую?!..
— Нельзя! Нельзя! — махал ему рукой надзиратель.
— Идё-от! Садись, паря, подвезём! — кричал Иван-стеклодув и громко смеялся. Иван был