— В оперетту, что ли? — спрашивала Дотти. — «Акулина» какая-то. А так нигде ничего нет. В ЦТКА на малой сцене «Закон Ликурга», премьера, на большой — «Голос Америки». Во МХАТе — «Незабываемый».
— «Закон Ликурга» звучит слишком заманчиво. Красиво называют всегда самые плохие пьесы. Бери уж на «Акулину», ладно. А потом закатимся в ресторан.
— О'кэй! о'кэй! — смеялась и радовалась Дотти в телефон.
(Всю ночь там пробыть, чтоб дома не нашли! Ведь они приходят ночами!)
Постепенно токи воли возвращались в Иннокентия. Ну, хорошо, допустим, на него есть подозрение. Но ведь Щевронок и Заварзин — те прямо связаны со всеми подробностями, на них подозрение должно упасть ещё раньше. Подозрение — это ещё не доказательство!
Хорошо, допустим — арест угрожает. Но помешать этому — способов нет. Прятать? Нечего. Так о чём заботиться?
Он уже имел силу прохаживаться и размышлять.
Ну что ж, даже если арестуют. Может быть, не сегодня и даже не на этой неделе. Перестать ли из-за этого жить? Или, наоборот, последние дни — наслаждаться ожесточённо?
И почему он так перепугался? Чёрт возьми, так остроумно вчера вечером защищал Эпикура — отчего ж не воспользуется им сам? Там, кажется, есть неглупые мысли.
Заодно думая, что надо просмотреть записные книжки, нет ли в них чего уничтожить, и вспоминая, что в старую книжку, кажется, выписывал когда-то из Эпикура, он стал листать её, отодвинув отчёт экспертов. И нашёл: «Внутренние чувства удовольствия и неудовольствия суть высшие критерии добра и зла».
Рассеянному уму Иннокентия эта мысль не поддалась. Он прочел дальше:
«Следует знать, что бессмертия нет. Бессмертия нет — и поэтому смерть для нас — не зло, она просто нас не касается: пока существуем мы — смерти нет, а когда смерть наступит — нет нас».
А это здорово, — откинулся Иннокентий. — И кто это, кто это совсем недавно говорил то же самое? Ах, этот парень-фронтовик, вчера на вечере.
Иннокентий представил себе Сад в Афинах, семидесятилетнего смуглого Эпикура в тунике, поучающего с мраморных ступеней — а себя перед ним в современном костюме, как-нибудь по-американски развязно сидящим на тумбе.
«Вера в бессмертие родилась из жажды ненасытных людей, безрассудно пользующихся временем, которое природа отпустила нам. Но мудрый найдёт это время достаточным, чтобы обойти весь круг достижимых наслаждений, а когда наступит пора смерти — насыщенному отойти от стола жизни, освобождая место другим гостям. Для мудрого достаточно одной человеческой жизни, а глупый не будет знать, что ему делать и с вечностью».
Блестяще сказано! Но вот беда: если не природа оттаскивает тебя в семьдесят лет от стола, а МГБ, и — тридцатилетнего?..
«Не до́лжно бояться телесных страданий. Кто знает предел страдания, тот предохранён от страха. Продолжительное страдание — всегда незначительно, сильное — непродолжительно. Мудрый не утратит душевного покоя даже во время пытки. Память вернёт ему его прежние чувственные и духовные удовольствия и, вопреки сегодняшнему телесному страданию, восстановит равновесие души».
Иннокентий стал угрюмо ходить по кабинету.
Да, вот чего он боялся — не смерти совсем. Но что, если арестуют, будут мучить тело.
Эпикур же говорит, что можно победить пытку? О, если бы такая твёрдость!
Но не находил он её в себе.
А умереть? Не жалко бы и умереть, если бы люди узнали, что был такой гражданин мира и спасал их от атомной войны.
Атомная бомба у коммунистов — и планета погибла.
В подземельи застрелят как собаку, а «дело» запрут за тысячью замков.
Иннокентий запрокинул голову, как птица запрокидывает, чтобы вода через напряжённое горло прошла в грудь.
Да нет, если б о нём объявили — ему не легче было бы, а жутче: мы уже в той темноте, что не отличаем изменников от друзей. Кто князь Курбский? — изменник. Кто Грозный? — родной отец.
Только