– Тебе – идёт, – грустно кивнула она.
– Что – идёт?
– Вообще. Здесь. Всё это. Быть здесь, – говорила она, маскируя разными оттенками голоса, чтоб не уловил надзиратель: этому человеку идёт быть в тюрьме.
Но такой ореол не приближал его к ней. Отчуждал.
Она тоже оставляла всё узнанное передумать и осмыслить потом, после свидания. Она не знала, что́ выведется изо всего, но опережающим сердцем искала в нём сейчас – слабости, усталости, болезни, мольбы о помощи – того, для чего женщина могла бы принести остаток своей жизни, прождать хоть ещё вторые десять лет и приехать к нему в тайгу.
Но он улыбался! Он так же самонадеянно улыбался, как тогда на Красной Пресне! Он всегда был полон, никогда не нуждался ни в чьём сочувствии. На голой маленькой табуретке ему даже, кажется, и сиделось удобно, он как будто с удовольствием поглядывал вокруг, собирая и тут материалы для истории. Он выглядел здоровым, глаза его искрились насмешкой над тюремщиками. Нужна ли была ему вообще преданность женщины?
Впрочем, Надя ещё не подумала этого всего.
А Глеб не догадался, близ какой мысли она проходила.
– Пора кончать! – сказал в дверях Климентьев.
– Уже? – изумилась Надя.
Глеб собрал лоб, силясь припомнить, что же ещё было самого важного в том списке «сказать», который он вытвердил наизусть к свиданию.
– Да! Не удивляйся, если меня отсюда увезут, далеко, если прервутся письма совсем.
– А могут? Куда?? – вскричала Надя.
Такую новость – и только сейчас!!
– Бог знает, – пожав плечами, как-то значительно произнёс он.
– Да ты уж не стал ли верить в бога??!
(Они ни о чём не поговорили!!)
Глеб улыбнулся:
– А почему бы и нет? Паскаль, Ньютон, Эйнштейн…
– Кому было сказано – фамилий не называть! – гаркнул надзиратель. – Кончаем, кончаем!
Муж и жена поднялись разом, и теперь, уже не рискуя, что свидание отнимут, Глеб через маленький столик охватил Надю за тонкую шею и в шею поцеловал и впился в мягкие губы, которые совсем забыл. Он не надеялся быть в Москве ещё через год, чтоб их ещё раз поцеловать. Голос его дрогнул нежностью:
– Делай во всём, как тебе лучше. А я…
Не договорил.
Они смотрелись глаза в глаза.
– Ну что это? что это? Лишаю свидания! – мычал надзиратель и оттягивал Нержина за плечо.
Нержин оторвался.
– Да лишай, будь ты неладен, – еле слышно пробормотал он.
Надя отступала спиной до двери и одними только пальцами поднятой руки без кольца помахивала на прощанье мужу. И так скрылась за дверным косяком.
41. Ещё одно
Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Муж был маленького роста, но рядом с женой оказался вровень.
Надзиратель им попался смирный простой парень. Ему совсем не жалко было, чтоб они поцеловались. Его даже стесняло, что он должен был мешать им видеться. Он бы отвернулся к стене и так бы простоял полчаса, да не тут-то было: подполковник Климентьев велел все семь дверей из следственных комнат в коридор оставить открытыми, чтобы самому из коридора надзирать за надзирателями.
Оно-то и подполковнику было не жалко, чтобы свиданцы поцеловались, он знал, что утечки государственной тайны от этого не произойдёт. Но он сам остерегался своих собственных надзирателей и собственных заключённых: кой-кто из них состоял на осведомительной службе и мог на Климентьева же
Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Но поцелуй этот не был из тех, которые сотрясали их в молодости. Этот поцелуй, украденный у начальства и у судьбы, был поцелуй без цвета, без вкуса, без запаха – бледный поцелуй, каким может наградить умерший, привидевшийся нам во сне.
И – сели, разделённые столиком подследственного с покоробленной фанерной столешницей.
Этот неуклюжий маленький столик имел историю богаче иной человеческой жизни. Многие годы за ним сидели, рыдали и млели от ужаса, боролись с опустошающей безсонницей, говорили гордые слова или подписывали маленькие доносы на ближних арестованные мужчины и женщины. Им обычно не давали в руки ни карандашей, ни перьев – разве только для редких собственноручных показаний. Но и писавшие показания успели оставить на покоробленной поверхности стола свои метки – те странные волнистые или угольчатые фигуры, которые рисуются безсознательно и таинственным образом хранят в себе сокровенные извивы души.
Герасимович смотрел на жену.
Первая мысль была – какая она стала непривлекательная: глаза подведены впалыми ободками, у глаз и губ – морщины, кожа лица – дряблая, Наташа совсем уже не следила за ней. Шубка была ещё довоенная, давно просилась хоть в перелицовку, мех воротника проредился, полёг, а платок – платок был с незапамятных времён, кажется ещё в Комсомольске-на-Амуре его купили по ордеру, и в Ленинграде она ходила в нём к Невке по воду.
Но подлую мысль, что жена некрасива, исподнюю мысль существа, Герасимович подавил. Перед ним была женщина, единственная на земле, составлявшая половину его самого. Перед ним была женщина, с кем сплеталось всё, что носила его память. Какая миловидная свежая девушка, но с чужой непонятной душой, со своими короткими воспоминаниями, поверхностным опытом – могла бы заслонить жену?