Тут отец просто позеленел весь и собрался броситься на меня. «Ты чего рассвирепел-то? – возмущаюсь я. – Это уж давно напечатано всё, она про «Мастера и Маргариту» говорит Булгакова, давно всё прошло твой вонючий главлит и опубликовано, хоть и с купюрами, сколько раз просил тебя достать мне, а ты же по-прежнему боишься скрипа двери входной. Есть у меня, тёть Шур, есть, на листках из журнала перепечатано, затерто все, но есть, хочешь, дам тебе почитать?» «Ем, так я ж неграмотная. Меня же мама твоя, Ира, когда я молодая была, уговаривала на рабфак пойти, а я ж не пошла, я читать не умею».

Я обмяк: «А что же будем делать-то, теть Шур?» «А ты почитай мне, Ем, такая книжка хорошая, мне очень хочется послушать, а я слышала, как ты стихи читаешь, мне нравится очень, ты же хорошо читаешь вслух, Ем, красиво, почитай мне ету книжку. А?» Вот так мы и вышли из тяжелейшей в моей жизни депрессии, из череды смертей, горя, так вот и выползли – я, тётя Шура и «Мастер и Маргарита».

Каждый вечер я приезжал домой, ужинал, она накрывала чай мне и себе, ставила на стол свои любимые конфеты карамель, наливала себе чай в блюдце, откуда прихлебывала, а мне в стакан с дедушкиным подстаканником, и я начинал читать ей Булгакова, в лицах, интонациях, выражениях, как сам понимал эту книгу, как видел я Понтия Пилата, пятого прокуратора Иудейского, всадника Золотое Копье в белом плаще с кровавым подбоем, хромого нищего дервиша Иешуа Га-Ноцри, кентурио-на Марка по прозвищу Крысобой, Мессира, Азазелло, Коровьева в расколотом пенсне, Бегемота, рыжую голую Геллу, которая открыла дверь Никанору Ивановичу Босому, была она в одном передничке, но вела себя так, будто была одета, Мишу Берлиоза, Ивана Понырева (писавшего в молодости под псевдонимом Иван Бездомный), Мастера, Маргариту и всех-всех. Я читал взазхлеб, вкладывал всего себя в это занятие, всю душу и сердце и замертво падал спать, и так день за днем, вечер за вечером. Она понимала, всё понимала и про Москву советскую, и про Ершалаим, и про большевиков товарищей, и про Сенедрион и фарисеев. Она смеялась, плакала, выражала недовольство, сердилась. Она ругалась: «Как же ты говоришь, у него отец священник был, профессор духовной академии, а он шо же говорить-то, как нехристь прямо! Нет, ето ты не понимаешь и не спорь со мной. Ты же не читал Евангелие и не знаешь, чево там написано. А? А может, ты читал уже, Ем, ну мне-то скажи, я никому не скажу, честное слово, ни отцу твоему, ни Ире, а Фанни Львовне нету уже, упокойся душа её, пусть земля ей будеть пухом. Ей я всё говорила, ей соврать я не могла». «Читал я, всё читал, и Ветхий Завет и Евангелие, но он писатель, понимаешь, и он пишет для тех, кто не может это прочитать». «Ето для таких, што ли, как я? Для неграмотных? А я и ето не могу прочитать, а как же ты Евангелие читал, оно на старославянском написано языке, а Ветхий-то Завет, он вообще написан по-еврейски, а ты рази знаешь еврейский-το язык, Ем? Тебя рази отец учил по-еврейски читать, ты и говорить то не говоришь, А?»

Я пытаюсь разъяснить ей, что всё есть по-русски, что нет, конечно, я не знаю еврейского языка, да читать и отец не может, потому что говорит он на идиш, это как диалект немецкого, а Ветхий завет написан на древнееврейском языке.

Заканчиваем чтение. Книжка прочитана. Шура поглаживает листки ксерокопии, лежащей в красной картонной папке со шнурками. «Спасибо тебе, Ем, какой же ты у нас образованный. Ты в маму весь, в Иру нашу, знаешь, как её покойный Яков Алексаныч любил, прямо весь светился, когда твоя мама из школы приходила. Он и на собрания в школу сам ходил, её же хвалили всегда, она ж отличница у нас круглая была, Ира-то, а красавица какая, только худенькая очень, потому её и в балет брали, она в Дом пионеров ходила, я водила её, такоё у неё было коричневое трико, Екатерина Николавна сшила из своего вечернего платья, ты помнишь тётю Катю-то, Ем? Мы с ней всю войну в квартере вдвоем прожили, я кормила её, она же немка была, лютеранка, так они её из города выслали, а она тайно вернулася, а потом уж всё как-то и сошло и забылося».

Я вижу, что у неё катится слеза по щеке. «Ладно, теть Шур, пошли спать. Поздно уже. Мама круглая отличница была, у меня по русскому письменному никогда пятерок не было, в аттестате у меня и по истории и по литературе тройки стоят, понятно тебе, а ты говоришь я в маму. Я мамин позор, теть Шур, вот как дело-то обстоит». Слёзы высыхают на её щеках, она собирает со стола и вдруг жестко так говорит в угол террасы: «Ося покойник – прости меня Господи, что учинил-το над собой, ни у нас, ни у вас такого нельзя, говорил маме твоей при мне, что тройки твои в аттестате по литературе и истории всё равно рано или поздно обернутся совсем другим каким-то делом. А каким – это кому же ведомо, это здеся никто, Ем, не решает, это тама наверху как Господь захочет, так и будет. А ты помнишь, как ты в пятом классе со мной спорил и кричал мне в коридоре, что Бога нет, помнишь, а?»

Перейти на страницу:

Похожие книги