Как ты уже знаешь из газет и из сводок Совинформбюро, на нашем рубеже идут жестокие бои. Я пока жив и здоров. Командую ротой разведчиков. С болью в сердце по приказу свыше нам пришлось оставить знаменитое поле русской славы. Если бы не приказ свыше, все бы мы, не задумываясь, сложили свои головы на этом поле. Сейчас я от тебя совсем недалеко, в часе езды на твоем ЗИСе. Но знаю, что думать сейчас о встрече – просто смешно.
Сейчас глубокая ночь. Мои солдаты спят глубоким сном. Блиндаж у нас надежный. Над головой три наката толстенных бревен, а на бревнах земли метра полтора.
Если хочешь представить меня, вообрази такую картину: по обледенелым ступеням ты спускаешься вниз, и перед тобой предстают не врата Тамерлана, а “дверь”, которую ты вряд ли когда-нибудь открывал – грубая, вдвое-втрое сложенная промерзшая мешковина, обледеневшая снаружи и мокрая изнутри. Ты отодвинул немного этот тяжелый “полог” – и на тебя пахнуло плесенью (землянка сырая, со стен течет), потом, прогорклым запахом бийской махорки, смешанным с затхлостью шинельного сукна и неистребимой копотью блиндажной “люстры”, сооруженной из старой гильзы сорокапятки…
Ты вошел в землянку и плотно прикрыл за собой дверь-полог. Если прикрыл кое-как, наспех, то в довершение ко всему на тебя хлынет поток брани дневального, которому велено беречь в блиндаже тепло и “не пущать его наружу”, ибо белый свет не натопишь.
Слева, рядом со входом, в нише глиняной стены, чадит огниво. Это наш “камин”. Хоть и не дворцовый, но греет. Дым, по идее, должен выходить наружу по стволу разбитой пушки. Из таких пушек, если их собрать по полям сражений, можно соорудить горы. Но он, проклятущий этот дым, почему-то не лезет в ствол пушки, а расстилается по блиндажу, и теплее от этого не становится. Если дрова сырые, горят плохо, мы делаем “допинг” – подкладываем в “камин” “макаронного” пороха, коим начиняются артиллерийские снаряды.
Справа, как войдешь, – “стол”: три толстенных, на попа поставленных чурбака. На одном из них наша блиндажная лампа. На этих чурбаках мы делим хлеб, тушенку, сахар… И когда восемнадцать холмиков “харча” рядками лежат на “столе”, дневальный встает спиной к нему и, устремив взгляд в бесконечность, ждет вопроса ефрейтора Иванникова. Он у нас считается богом правосудия.
– Кому? – спрашивает Иванников и тычет своим желтым, прокуренным перстом в одну из паек.
– Иванову!.. – по-шамански вещает дневальный.
– Кому? – снова звучит вопрос Иванникова, и снова его указательный палец показывает на очередную пайку.