Два человека выходят из строя. Одному перебивает ногу, другому вышибает глаз. Перевязываем индивидуальными пакетами — другого у нас ничего нет.
После полудня опять начинаются атаки. Три подряд. Никак не меньше двух рот. Пока есть пулеметы, это меня не страшит. Четырьмя пулеметами, — по одному оставляем против оврага, — мы и целый полк удержим. Хуже будет, если появятся танки. Местность со стороны баков ровная, как стол. А у нас всего два противотанковых ружья — симоновских. Может, наши догадаются установить хотя бы две сорокапятимиллиметровки на той стороне оврага…
Часа в три начинает работать наша дальнобойная с того берега. Стреляют около часа, и довольно метко.
Мы успеваем даже пообедать. Снаряды рвутся сов» сем недалеко — метрах в ста от нашей передовой. А одна партия совсем близко — осколки перелетают через нас. Часа два немцы нас не тревожат.
Потом, под самый вечер, еще две атаки, артналет — и все. Воцаряется тишина. Вспыхивают первые ракеты.
13
Развалившись на деревянной койке, Чумак рассказывает о какой-то госпитальной Мусе.
Мы с Карнауховым чистим пистолеты.
Удивительно мирно светит лампа из-под своего зеленого абажура.
— Порядки, знаешь, какие там, в Куйбышеве? — покуривая и поплевывая, говорит Чумак. — Ворота на запор. Часовой. Только по дворику гуляй. А дворик — как пятачок. Со всех сторон стены, посредине асфальт, скамеечки, мороженое продают. Вот и гуляй по этому дворику и сестер обсуждай. А сестры ничего — боевые… Только начальства боятся. Посидят рядом, на лавочке, или к койке подсядут, но что-нибудь — ни в какую… Нельзя — и все… Пока лежачим был — не тянуло, даже пугаться начал… А потом, как стал ходить, вижу, оживаю, начинает кровь играть. Играть-то играет, а толку никакого: «Нельзя, товарищ больной. Отдыхать вам надо, поправляться». Нечего сказать, хорош отдых. Валяйся на койке да в кино по вечерам ходи. А картины — всё старье: «Александр Невский», «Пожарский», «Девушка с характером». И рвутся, как тряпки, и гипсом воняет. Бррр-р…
Карнаухов улыбается уголком рта.
— Ты ближе к делу, — о Мусе какой-то начал…
— Ио Мусе будет. Не перебивай. А не нравится, не слушай. Иди пулеметы свои проверяй. Я лейтенанту расскажу. Лейтенант еще не лежал в госпиталях. Подучить надо. — Тянется за другой сигаретой. — Слабые… Не накуришься… — И, демонстративно повернувшись в мою сторону, продолжает: — Рука, значит, в гипсе. Лучевую кость раздробило — левую. Ночью спишь — никак не пристроишь. Торчит крючок и все. Хорошо еще — ниже локтя разбило. А у тех, что выше, или ключица — совсем дрянь. Через всю грудь панцирь такой гипсовый, и рука на подставке. Их в госпитале «самолетами» называют. Ходят, а рука на полметра впереди. А вторая рана — пониже спины, — так и сидит до сих пор там осколок… Сейчас ничего не чувствую. А тогда на ведро сходить — и то событие. И Мусю стесняюсь… А она — что надо! Косищи во какие. И халатик в обтяжку. Подсядет на койку — я еще не ходил, — яичницей порошковой кормит с ложечки, а я как на иголках… Потом стали мы в окна вылезать… Из ванны там хорошо прыгать было. Метра два, не больше. Станешь на отопление — и как раз подбородок в подоконник. Капитан там один со мной лежал. Культурный парень, с образованием — как ты! До войны на заводе главным инженером работал. Так мы с ним в одних кальсонах и рубашках ночных с госпитальным клеймом и пикировали. А за углом был дом знакомый. Там переодевались — и в город. Капитан был в живот ранен, но поправлялся уже. Вылезал первым, потом меня за крючок гипсовый подтягивал.
, А когда забили окно, — заведующая пропускником увидела, — наловчились по водосточной трубе слезать. Один безногий у нас там был. Нацепит костыли на одну руку — и как мартышка, только штукатурка сыплется… Приспосабливается народ. Под землю зарой — и то спикирует.
Карнаухов смеется.
— У нас, в Баку, во время кино «пикировали». Только и слышно за окном — хлоп-хлоп-хлоп, один за другим. Кончается сеанс, а в зале — только лежащие на койке.
— Что кино, — не поворачиваясь, перебивает его Чумак. — Мы в шестой палате лестницу веревочную сделали. Все честь-честью, с перекладинами, как надо. Недели две пользовались. Толстенное дерево там под окном стояло — никто не видел. А потом стали окна мыть, — начальство какое-то ждали, — и сорвали нашу лестницу. Всю палату к начальнице отделения вызвали… Да что толку! На следующий день из седьмой палаты запикировали.
Удивительно мирно светит из-под абажура лампа. Скребутся между бревен мыши. Где-то далеко, наверху, потрескивают редкие ночные мины.
Желтобородый гном сидит на мухоморе и курит длинную трубку с крышкой. Ангел летит по густому чернильному небу. Удивленно смотрит на перекинутую чернильницу мопс. Гитлеру кто-то приделал бороду и роскошные «мопассановские» усы, и он похож сейчас на парикмахерскую вывеску.
В соседнем блиндаже лежат раненые. Все время пить просят. А воды в обрез — два немецких термоса на двадцать человек.
За день мы отбили семь атак и потеряли четырех человек убитыми, четырех ранеными и один пулемет.