Все следующие дни я пропадала на рисовом поле, поражаясь, как Шем управляется с неграми. Они работали неустанно и быстро, так как все мы – и работники, и Шем, и я – боялись дождя, который мог погубить снятый урожай. Иногда, во время наблюдений за Шемом, слушая его: "Ско'ко нажал, Клэренс? Надо сжать 'ще четверть до обеда"; "Давай сюда, Тоб, у нас еще полно что з'делать" мне казалось, что мы устроили гонки с природой, хотя на синем небе не было ни намека на облачко; только духота, что нависла в дрожащей дымке, говорила о собирающемся шторме, но чистое небо все держалось над жатвой и сушкой урожая, и мой оптимизм не угасал.
Но когда пришло время перевозок, я уже не радовалась так. Правда, небо было ясным и синим, когда в то утро я ехала на поля, но белые пушистые облака, плывущие лениво, словно бесцельно, все собирались на западе в большую стаю. Я видела, как Шем беспокойно следит за ними время от времени, пока негры, которые уже работали почти лихорадочно, поднимали узлы с рисом – такие огромные, что наполовину закрывали носильщиков – и таскали их на плоскодонки, привязанные у берега реки, с величайшей легкостью перешагивая через каналы из одного болота в другое.
Они так резво работали, подгоняемые неутомимым Шемом, что, когда облачный край неба потемнел, последний узел был уложен на плоскодонку, и все они уведены в укрытие. И когда Шем поставил Клэренса сторожить урожай от воров, то вернулся за мной. Когда мы сели в повозку, он пребывал в прекраснейшем настроении. На кучевые облака, потемневшие за последние полчаса, он теперь и не глядел, лишь бросил один подозрительный взгляд в их сторону и рассмеялся. Теперь пусть угроза бушует хоть целый день, предложил он. Теперь пусть разразится: рис в безопасности.
Я едва понимала, о чем он говорит. Боль, которая последние дни потихоньку разрасталась у меня в спине, стала мучительной, и я напряженно сидела на краю жесткого сиденья, вцепившись руками в его края, стиснув зубы. Смутно я видела, как небо вдруг почернело, как деревья замотали головами, как дикие лошади, как оранжевая стрела зигзагом пронзила небо; но я помнила только о боли в спине, которая расползлась по телу и зажала бедра в смертельные тиски.
Издалека до меня доносился голос Шема: "Терпите еще, миз Эстер. С'час будем у дома". Но его слова не имели со мной ничего общего. Удар грома раздался прямо над головой – я видела, как гигантский дуб раскололся пополам сверху донизу, словно то дерево было частью боли, что пронзила и меня – как то дерево, я должна была расколоться, – и какая-то женщина кричала и кричала, но только тогда, когда Шем взял меня на руки, чтобы внести в дом, я поняла, что кричала это я.
Я лежала на кровати – не на своей, – на моей кровати лежал Руперт, – это же была кровать гувернантки. Боль подступала и уходила – как лихорадка у Руперта, что поднималась и падала, поднималась и падала. Я плыла где-то на грани сознания, сейчас опять падала в темное забытье, откуда боль возвращала меня к реальности – звукам торопливых шагов, голосу Маум Люси: "Эта ребенка приходит до сроку", голосу Марго, холодному и вызывающему: "Можетта и не до сроку".
С болью смешивались звуки ветра, дождя, хлеставшего в окна, свет молнии, освещавший комнату, звонкие раскаты грома. Но рис был в безопасности – и как вовремя. Затем рис уходил далеко – только боль была близко. Я была деревом в лесу. "Как молодое деревце" – сказал Руа. Я была деревом, и с каждым ударом грома боль приходила опять. Почему эта женщина все кричит и кричит?
Я слышала, как произнесли имя доктора Туаттана. И через какое-то время – похоже, вечность, я скорее почувствовала, чем увидела, фигуру Сент-Клера, возвышающуюся надо мной. "С ней все в порядке, – протянул он. – Не нужно вытаскивать доктора Туаттана в такой шторм". Тогда я засмеялась. Я вспомнила голос Руа, произносящий: "Из тебя бы вышел неплохой доктор, Сент – но "излечи себя, врачующий", интересно, понял ли Сент-Клер, чему я смеялась. Затем снова ударил гром, а с ним пришла и боль – и вопли этой женщины заглушили мой смех. Почему та женщина все кричит и кричит?
Я вернулась к мягкому звуку дождя, к свету от огня, пляшущему по стенам темной комнаты, и были только я и дождь, и свет от камина, и освобождение от боли. Я с наслаждением осознавала это облегчение, но осторожно, как долго голодавший должен сначала осторожно попробовать свежей холодной воды. Я почему-то знала, что ребенок мой родился – но живой или мертвый – я не знала и даже не хотела знать. Я хотела только одного – лежать в темной комнате, не двигаясь и не думая ни о чем, чувствуя, что иначе снова обрушатся проблемы, от которых боль унесла меня.