С раннего утра, несмело выглядывая из-за волосатых кустов крапивы, как из-за спины хранительницы от зла и нечистой силы, лягушата едва слышно гавкали на крошечных жаб, детскими, нарисованными голосами. Выглядело это и звучало так потешно, что хотелось посадить раздражённую первобытным испугом малышню перед собой, и заставить помириться.
— Пожмите друг другу руки! — Сказал бы им я с серьёзны видом, а они б… Интересно, что бы тогда сказали крошечные жабы и едва различимые глазом лягушки.
Ведь разные они, хотя и путают их постоянно. А и как милы! — руки с крошечными пальчиками, бледный животишко и эта манера, — жадно, большими кусками, заглатывать небо, что отражается в их навыкате, будто с перепугу, глазах. Да, коли суждено им не пропасть, покуда растут, то будут поставлены днями стеречь на воде блики солнца, ночами — сырой блинчик луны, а до той поры… Экие оне, дуэлянты!
И махнула капустница проворно белым платочком:
— Сходитесь!
Ну, так и сошлись бы, и сразились, коли б хотя один из них дрогнул, а не стояли оба недвижимы, как полагается воинам или чудаковату мальцу, что самому боязно от своей отваги. Да и пошли бы не в рукопашную, но померились бы другой силою, — голоса, — чей мелодичнее и приветнее со стороны. Ан нет, малы ещё те песни петь, щёки покамест не наели, нет резону драть глотку, коли не отыскался бондарь, что смастерит подходящую им палубу19.
К полудню боевой задор лягушат и маленьких жаб заметно поубавился. Разомлели они под приглядом солнышка, подобрели заодно, разбрелись кто куда. Под траву чистотела и широкие листья хрена, — в первую голову. Одних много, другой сам по себе велик, — тянет ладони к небушку, дабы тронуть его за мыльную щёку, но всё не дотянется никак.
По-настоящему…
Думали ли мы детьми, во что, как кутят, ткнёт нас носом судьба? Понимали ли конечность времени, сумели ли насладится вполне безмятежностью, малым знанием жизни и большими её радостями? Куда там. Суета прочего мира отвлекала нас от созерцания, и не было шанса расслышать, понять истин, на которые так щедры пожившие, познавшие, позабывшие о поспешности, как об одной из немногих глупых примет взросления.
К чему надо относиться серьёзно? О чём переживать по-настоящему? Кажется, во всякую минуту есть то, что сокрушит дух, и ты готов, как то дерево, что скрепя сердце и скрипя стволом терпело над собою долго, пасть, занозив колени, не ведая, достанет ли сил подняться.
Да коли ты не таков, и в бесчувствии не от большого ума, но по расчёту, много ли в тебе человека? Вопрос…
— Вы знаете, ваша дочь сорвала урок! — Красная от гнева завуч пыталась воспламенить обстановку в учительской полным ярости взглядом, но спокойный голос отца плеснул порядочно воды на тот огонь:
— И какой же именно урок?
— Иностранный!
— Странно. — Усмехнулся отец. — Разве она не успевает?
— Я вижу, вы не понимаете серьёзности… — Начала было педагог.
— Это вы не понимаете. — С оскорбительной предупредительностью прервал её отец. — Вы отнимаете наше время. У нас через час тренировка. Сорванный урок — это единственная претензия к моей дочери?
— Да… но…
— Я задал вопрос! — Отец был до неприличия весел, и завучу не оставалось ничего, как, обратиться ко мне:
— Это ты опустила монетку в замочную скважину класса?
— Я!
— Ну, вы только посмотрите, с какой гордостью она это говорит! — Завуч приглашала присутствующих в учительской предметников, специалистов точных, неточных и приблизительных наук, разделить с нею свой гнев, но все смотрели на то, что скажет мой отец, и он не разочаровал:
— Вы спросили, получили ответ, между прочим, совершенно честный, думаю, инцидент исчерпан. Нам пора. Мы уходим.
Спускаясь по ступеням с этажа на этаж, я тронула отца за руку, но тот, сквозь оскал улыбки, процедил:
— Не теперь.
И уже на улице, совершенно миролюбиво он поинтересовался:
— Ну, и зачем?
— Пап, да ребята боялись контрольной, мне их стало так жалко…
— А ты? Не боялась?
— Нет, конечно! — Рассмеялась я.
— Ну и молодец.
Думали ли мы, когда были детьми, во что, как кутят, ткнёт нас носом судьба? Понимали ли конечность отпущенного нам времени, сумели ли насладится безмятежностью, защищённостью и близостью любимых людей, которые всегда были на той стороне, где мы…
Повод…
Ветер пожимал лапу сосны, тряс её, будто не видались давно. Он делал то с сердцем, чистым ещё, незамутнённым хмарью осенних дождей, в которых не понять чего больше — правды или сора суеты.
Филин, наблюдая за тем с нежностью, свистал несмело, опасаясь спугнуть и чувство, и сумерки.
Пренебрегая настоящим, прошлое растворялось в будущем. Запоздалое сожаление о нём, мешало познать истинные причины его поспешности, а смятение делало виноватым перед всеми, и заставляло каяться бесконечно и беспричинно… И где ж были тогда все те, которые после станут превозносить его!? Подозревая в том дне, кроме добрых, иные побуждения, они опасались дозволить ему вздохнуть полной грудью, просили гарантий и залога. А что, кроме своего честного слова, он мог им вручить?