Нас особенно удивил "французский роман" Гурджиева. Или А. изобрёл его и прибавил к собственным впечатлениям, или Гурджиев и впрямь заставил его "увидеть", т. е. вообразить, французский роман в каком-то томике, покрытом жёлтой, а то и не жёлтой обложкой, — потому что Гурджиев по-французски не читал.
После отъезда Гурджиева и до самой революции мы только раз или два получили от него вести из Москвы.
Все мои планы давным-давно расстроились. Мне не удалось издать книги, которые я собирался издать; я не сумел ничего подготовить и для иностранных издательств, хотя с самого начала войны видел, что литературную работу придется перенести за границу. В последние два года я всё своё время отдавал работе с Гурджиевым, его группам, беседам, связанным с работой, поездкам из Петербурга — и совершенно забросил собственные дела.
Между тем атмосфера становилась всё более мрачной. Чувствовалось, что обязательно что-то должно произойти и произойти очень скоро. Но люди, от которых, казалось, зависел ход событий, не были способны увидеть и почувствовать этого. Эти марионетки не могли понять, что им угрожает опасность; они не соображали, что та же самая рука, та же нитка, которая вытягивает из-за куста фигуру разбойника с ножом в руке, заставляет их отвернуться и любоваться луной. Всё было точь-в-точь как в театре кукол.
Наконец разразилась буря. Произошла "великая бескровная революция" — самая бессмысленная и явная ложь, какую только можно придумать. Но ещё невероятнее было то, что люди, находившиеся в центре всех событий, смогли поверить в эту ложь и в окружении убийств говорить о "бескровной" революции.
Помню, в те дни мы говорили о "власти теорий". Люди, которые ждали революцию, возлагали на неё свои надежды и видели в ней освобождение от чего-то, не смогли и не захотели увидеть того, что
Когда я прочел на листовке, напечатанной на одной стороне бумаги, известие об отречении Николая II, я почувствовал, что здесь — центр тяжести всего происходящего.
"Иловайский мог бы встать из гроба и написать в конце своих книг: март 1917 года, конец русской истории", — сказал я себе.
Особых симпатий к династии у меня не было, но я просто не желал себя обманывать, как поступали в то время многие.
Меня всегда интересовала личность императора Николая II; во многих отношениях он был замечательным человеком; но его совершенно не понимали, и сам он не понимал собственной личности. О том, что я прав, свидетельствует конец его дневника, опубликованного большевиками; этот конец относится к тому периоду, когда, преданный и покинутый всеми, он показал замечательную стойкость и даже величие души.
Но, в конце концов, дело было не в нём как личности, а в принципе
Примерно через неделю после революции я собрал активистов нашей группы на квартире у доктора С. и изложил им свои взгляды, имея в виду нынешнее положение вещей. Я сказал, что, по-моему, нет никакого смысла оставаться в России, что мы должны уехать за границу, что, по всей видимости, нас ожидает лишь краткий период относительного спокойствия, прежде чем всё начнёт ломаться и гибнуть. Мы ничем не сможем помочь делу, и наша собственная работа станет невозможной.