— Есть два человека, — говорила она, целуя меня под подбородком. Мне была неприятна эта тема, однако практически ни о чем другом мы не разговаривали.
— Если нас застукает Марианна, то не страшно, — довольно жестоко рассуждал я.
— Почему?
— Никому не посмеет сказать. В худшем случае, думаю, будет не трудно заставить ее молчать. Достаточно пригласить ее присоединиться к нам…
— Какой же ты гадкий! — насупливалась Наталия и отстранялась от меня.
— Я один? А вот Генрих стал бы настоящей проблемой, сама знаешь.
— Да, — жалобно соглашалась она, — знаю очень хорошо. Поэтому он никогда не должен узнать, Густав. Никогда!
Я понимал, что Наталия права, но в глубине души мучительно не хотелось ограничиваться доставшейся мне ролью. Меня не покидало неприятное чувство из-за того, что Наталия принадлежала не мне одному. Сначала приходилось делить ее с Марианной, а теперь вот муж объявился.
— Ты любишь меня? — спрашивал я Наталию.
— Иначе я не была бы с тобой, — не колеблясь отвечала она. — А теперь тебе лучше уйти.
Наступил 1944 год месяцы принялись мелькать один за другим, наполняя мою душу болью, оттого что все в моей жизни: работа над бомбой, отношения с Наталией, заговор — обречено на неудачу.
— Чем вы занимаетесь? Что вы с Генрихом делаете на ваших собраниях? — Раньше этими вопросами меня донимала Марианна, теперь — Наталия.
— Мы посещаем дискуссионный клуб. — Врать ей было труднее. — Обсуждаем разные вопросы. Каждый раз кто-нибудь делает доклад на определенную тему, мы все слушаем, а потом высказываем собственное мнение, — сочинял я.
— Скажи мне правду, Густав, — ее голос надламывался, —умоляю тебя.
— Я и говорю, — не сдавался я, — обсуждаем разные вещи.
— Например, как убить Гитлера? Меня словно холодной водой окатило.
— Если тебе это наболтал Генрих, он просто идиот! — взорвался я. — Не вздумай когда-либо еще произнести вслух подобную чепуху, Наталия!
— Он мне ничего не говорил, Густав.
— Тем хуже, — окончательно разозлился я.
Она расплакалась. Сколько я ни прижимал ее к себе, успокаивая, Наталия не унималась. Она не говорила ни слова, но ясно было, что ее мучило сознание опасности, грозившей двум мужчинам, которых она любила.
— Прости, — утешал я ее, — мне не следовало говорить с тобой таким тоном…
— Все в порядке, — она вытерла слезы тыльной стороной ладони. — На самом деле… мне, наверно, надо бы гордиться… — ее голос задрожал. — Только…
Она не смогла закончить фразу и снова расплакалась.
— Я тебя понимаю, — сфальшивил я.
— Прости. — Помолчав, спросила: — Когда это произойдет?
— Пожалуйста, давай больше не будем об этом.
— Я только хотела знать, сколько еще времени… — она не договорила. — Нет-нет, Густав, я не хочу ничего знать.
Из-за страха или недоверия, от закравшегося в душу сомнения или даже какого-то безразличия, но начиная с марта 1944 года я стал пропускать собрания, регулярно проводимые заговорщиками. Не то чтобы я сознательно старался держаться от них в стороне, нет, все происходило само собой, как с человеком, который разлюбил женщину или потерял интерес к делу, очевидно обреченному на провал.
Это не означает, что я не участвовал в подготовке заговора; раз дал слово, будь готов держать его до конца. Мне только не хотелось торчать на этих бесконечных заседаниях, и я старался использовать любую возможность, чтобы сбежать, предпочитая вместо этого хоть на несколько минут найти прибежище в объятиях Наталии.
— Сегодня не смогу прийти, — извинялся я перед Генрихом. — Много работы. Если вовремя не сдам, начнутся расспросы, чем занимало целыми днями, знаешь…
— Понятно, — только и говорил он. — Не переживай, я тебе доложу обо всех принятых решениях.
— Благодарю, Генрих. Встретимся через неделю.
И пока он объяснял участникам совещания причину моей неявки, я забирался в его постель. Такое бесстыдное предательство позволяло мне иметь прекрасное алиби: глядя в глаза Марианне, мог говорить, что встречался с Генрихом; в то же время обретал полную уверенность, что мой друг не появится у себя дома в ближайшие два-три часа. Обстоятельства складывались самые благоприятные, ими нельзя было не воспользоваться, как бы ни грызла меня моя совесть. Благословен будь Штауффенберг, благословен будь Ольбрихт и благословен будь Тресков за то, что осчастливили меня теми часами близости С любимой женщиной!
— Почему бы тебе не попытаться? — не отставал от меня Генрих.
— Гейзенберг — трус, — ответил я. — Ради нас он и пальцем не пошевелит. Ему нужно только одно — чтобы его оставили в покое.
— Мне кажется, ты к нему несправедлив. О нем отзываются как о вполне здравомыслящем человеке. К тому же, насколько мне известно, он имел много неприятностей от нацистов.