Мне?.. На этот раз ему не уйти от ответственности; не спасут ни наука, ни любовь и ничто другое. Бэкон был в ярости и в то же время в отчаянии. Как же ошибался старик Эпименид: не только критяне, но все люди лжецы! Если абсолютная определенность не существовала или, еще хуже, если Бэкон не имел возможности достичь определенности, сколь бы ни старался, — как тогда мог он быть уверен, что Инга любила его или, наоборот, использовала в очередной раз? Как мог он угадать, был ли я его другом или предателем, как в свое время был ли я другом или предателем Генриха? Как мог измерить степень моей подлости? И каким должно быть его собственное адекватное поведение?
И вдруг ему стало ясно, что все очень просто. По какой-то неведомой причине именно ему надлежало на этот раз решать, где истина, а где ложь; что есть благо, а что — бесчестие; и по какой-то космической прихоти — по неоднозначности, по неопределенности — именно на его долю выпала нелегкая задача заполнить данную страницу истории. Среди бесчисленных параллельных миров, очерченных Шредингером, Бэкон должен выбрать один, который станет нашим миром. Пусть эта женщина грешница — он мог бы попытаться изгнать беса. Пусть я невиновен (или хотя бы моя вина вызывает сомнения) — он все равно мог определить мне наказание. Клингзор обвел нас вокруг пальца, мы даже близко к нему не подобрались, ну и что с того? Бэкону достаточно собственного волевого решения, чтобы вынести нам приговор. И он должен был сделать это, должен был отбросить принципы науки и справедливости, разума и морали, подчиняясь только тому, что диктовала ему любовь к Инге.
Наверно, мне следовало догадаться, но почему-то я все еще верил Бэкону. В тот вечер он вызвал меня не в кабинет, а к себе домой. Одно это обстоятельство могло меня насторожить, и тем не менее я пришел точно в назначенное время. У меня появилась надежда, что он взялся за ум, понял, как Инга манипулировала им. Размечтался! Постучал в дверь. Больше в квартире никого не было. Бэкон сидел на деревянном ящике. По лицу невозможно прочитать, какие чувства он испытывал; словно пелена или заклятие скрывали его гнев и разочарование. Мы оба оказались в ловушке. Я мельком осмотрел жилище и заметил, что все личные вещи исчезли; зато по разным углам комнаты валялось с полдюжины тюков.
— Переезжаете, лейтенант? — сказал я с откровенной насмешкой.
— Здесь мне стало слишком тесно, Густав, — его голос звучал ровно и бесцветно. — Хватит с меня. Кажется, я ошибался с самого начала.
— Возвращаетесь в Соединенные Штаты?
— Да, — соврал он. — Мы этим делом больше не занимаемся.
И тогда я понял. Объяснять дальше не было необходимости, мне и так стало ясно, что должно произойти. Она его обыграла. И меня обыграла. Я жестом остановил Бэкона. Единственное, что мне оставалось делать, — тянуть время и ожидать чуда.
— Хотите, расскажу содержание третьего акта вагнеровского «Парсифаля»? — спросил я без всякого перехода. — Вам же интересно узнать, чем все кончилось, лейтенант.
Поколебавшись секунду, он согласно кивнул.
— Несколько лет минуло после событий второго акта, — начал я задушевным голосом. — Занавес поднимается, и перед нами — чудесный лес, этакая древняя тевтонская чаща, столь усердно воспеваемая нацистами. В центре, среди зарослей, прячется хижина Гурнеманца, помните его? — Бэкон кивнул. — Один из старейших рыцарей Грааля, мы познакомились с ним в первом акте. Итак, Гурнеманц выходит из хижины, и вдруг до его слуха доносится вздох, нет, скорее стон. Он начинает шарить вокруг и натыкается на Кундри, прилегшую под сосной. Похоже, она в трансе, поскольку повторяет, как речитатив или заклинание: «Служить, служить»… В стороне Гурнеманц различает другую человеческую фигуру. Конечно, это Парсифаль. Вы, наверно, помните, лейтенант, как после разрушения замка Клингзора Кундри прокляла юношу, расстроившись из-за того, что он не поддался ее чарам…
— Да, — признал Бэкон.