Ада — роман демонический, но и до Ады и после Ады образ демона мелькает то там, то тут. В «Даре» читаем, что в нашем обычном существовании, в «зловеще-веселом соответствии» с ним, развивается и «мир прекрасных демонов». Но у этих прекрасных демонов всегда есть какой-нибудь «тайный изъян», что-то их уродующее. В «Смотри, смотри, Арлекины» Вадим Вадимович, «фальшивый близнец» — Демон заставил его воплощаться или идентифицировать себя с другим писателем, более великим, сильным и жестоким, чем Вадим Вадимович. Демон отражение зеркал, демон пародии, демон пустоты: «Свет по сравнению с темнотою — пустота» («Дар»).
Ночь Набокова хорошо зашифрована, а тайна вряд ли открылась и самому Набокову до конца, или была лже-тайной. А если открылась, то так же, как открылась созданному им Себастьяну Найту — слишком поздно — он не успел ее высказать, — он был мертв.
Однажды он со станции случайной
в неведомую сторону свернул.
И дальше ночь, безмолвие и тайна...[14]
Автор сознательно сопоставляет тут две свои статьи, 1937-го и 1950-го гг., несмотря на имеющиеся в них и в тексте книги повторения, чтобы оттенить разность оценок их Владимиром Набоковым до его мирового признания и после него.
(Перевод с французского*)
Ровно год тому назад я сидела с Иваном Буниным на террасе парижского кафе и мы говорили о молодой русской литературе.
Бунин высказывался очень скептически: «Молодые не знают своего ремесла» — сказал он. — «А Набоков, Иван Алексеевич?» — спросила я не без лукавства. Бунин помолчал. — «Этот-то уже принадлежит к истории русской литературы. Чудовище, но какой писатель»!
К бунинскому мнению прибавлю наугад выбранные из статей русских критиков цитаты: «Дар воплощения соединяется у него с безудержной стилистической фантазией» (Адамович). «Сирин преимущественно художник формы литературного приема» (Ходасевич). «Сирин самый законченный, самый большой и самый оригинальный из писателей эмиграции» (Струве)...
Этот тридцатисемилетний писатель порождает споры и противоречия, никто не оспаривает его громадный талант, но каждый оценивает его по-своему. Что же до самого Сирина, то он смеется над наложенными на него этикетками и, может быть, даже над своим успехом. Самое важное для него это — писание.
Читая Сирина можно испытывать сомнения и замешательство, притяжение или отвращение от того что им написано, но всегда остается впечатление в присутствии чего-то чудесного, — писателя тронутого гением, кто нам не должен давать отчета. Он идет своей дорогой. «Чудовище» утверждает Бунин, скажем странный цветок, расцветший на старом стебле русской литературы, крепко связанный с ее сущностью и одновременно так резко от нее отличный, что некоторые иностранные критики не признают Сирина за русского писателя.
Думают ли они, что быть русским писателем это следовать по стопам тех, кто шел перед нами, упрямо возобновлять старые эксперименты и игнорировать искания времени? Новая жизнь требует новых форм и, мне кажется, что именно Набокову-Сирину принадлежит честь и ответственность за новую струю в русской литературе.
Никто до него не творил в таких условиях, Сирин первый русский ставший писателем в эмиграции, он также первый из них, произведения которого не могут быть прочтены народом, для которого он пишет. Это, может быть, и объясняет тот странный мир, им созданный, выкованный, с его персонажами, у которых только видимость существования. Писатель — космополит. Его космополитизм еще более примечателен потому, что его творчество вне географических границ... Аллегорическое человечество, страны служат только декорацией.
Искусство Набокова-Сирина свободно. Никакое соображение, не относящееся к его творчеству его не останавливает. Его феноменальная стилистическая (литературная) виртуозность, секреты ремесла, которые он нам открывает с высокомерным равнодушием — могут иногда нас раздражать. Его игра может нам казаться напрасной и опасной, но победителей не судят, мы в нее втягиваемся вопреки нашим собственным понятиям о литературных приличиях — очарованные замысловатостью его почерка.
Сирин любит метафоры, но в смелом сверкании его фраз никакое слово не случайно, все дозировано, как хорошо составленный коктейль. Он злоупотребляет анимизмом. Если у героев его романов не хватает души, то предметы слишком очеловечены. Шкап похож на беременную женщину, нож вонзается в пухлое и белое тело книги... Он изменяет правилу Толстого, который переделывал слишком удачную фразу, чтобы придать ей больше естественности и который не мог описывать даму, идущую по Невскому, если такой дамы не было.