«И когда я состарюсь, не смогу больше лежать у ног твоих, я растерзаю свое сердце, на окровавленных струнах буду играть перед тобою, чтобы все окружающие обезумели, чтобы деды передавали внукам: жили здесь, дескать, когда-то несчастный князь Комаровский и страдалица Фелиция… О, если бы ты знала Комаровского! Он умеет чувствовать. В этом сказывается благородная кровь сорока поколений! Сорок поколений — я склоняю перед вами свою грешную, больную голову! Мне так скверно без тебя, так скверно, ангел мой!.. Я жду, чтобы Польша меня скорее позвала… Пока я бьюсь головой об стену, молчу и жду».
Письмо вскружило ей голову. Фраза, что Комаровский происходит из благородного рода, насчитывающего больше сорока поколений, более древнего, чем род польского короля, не выходила у нее из головы. Вот каков он, Комаровский! Но она не была в нем уверена, никогда с ним не говорила об этом, а когда заводила разговор, он избегал его. Она по первому зову ушла бы с этим поляком, без угрызений совести, не думая о родителях. Обанкротившись, они продали ее, дали ей в мужья дедушку… Даже и не дедушку — дедушку любят, — дали строгого, умного дядю. Не стоило жалеть их после этого! Когда вспоминался ей муж, к которому она, однако, питала большое уважение, она чувствовала себя виновной и страдала. Впрочем, она редко думала о нем…
Теперь Комаровский уезжает, а она остается ни с чем. Почему он не говорит с ней? Она не перенесет этого, не даст ему так уехать!
Машинально она бросила взгляд на руку, где к кольцу был прикреплен белый орел, осмотрелась, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал ее мысли. Ей очень не хотелось остаться одной в большом, тихом доме.
Кагане? Краснопольский? Кто еще?..
Она повела покатыми плечами, и смуглое лицо ее сделалось равнодушным. Она не раз замечала, что в присутствии Комаровского еврейские юноши становятся иными — будто им льстило, что с ними разговаривает князь. Это ее злило, и она почти возненавидела Краснопольского. Юноша-хасид Мордхе, который жил у нее, нравился ей больше: смотрит каждому прямо в глаза, не краснеет и говорит правду. Но манеры скверные — не умеет себя держать в обществе, к тому же так странно на нее смотрит! Она вспомнила, что в гостиной ее, наверное, ждут, еще раз погляделась в зеркало, сунула письмо за корсаж и, веселая, вошла в зал.
— Простите, панове, что я оставила вас одних…
— О, конечно! — поклонился князь.
— А вы разве выходили? — спросил Кагане, не дожидаясь ответа и не переставая разговаривать с Комаровским.
Фелиция не сразу ответила, остановилась у рояля, взяла несколько аккордов и усмехнулась:
— Послушайте, пан Кагане, не случается ли с вами иногда, что вы самого себя ищете?
— Что вы этим хотите сказать?
— Имеется в виду, — вмешался Краснопольский, — что если человек околачивается на грешной земле, а голова его витает в небесах, то иногда случается, что он теряет ноги…
— Прекрасно, прекрасно!..
Краснопольский, бывший в хорошем настроении, сдвинул пенсне на кончик носа и начал напевать уличную песенку, которую привез с собой из Парижа, когда приехал на каникулы:
— He пойте эту песенку! — попросила Фелиция Краснопольского и опустилась на стул.
— О, простите, мадам! — поклонился он галантно.
Мордхе покраснел. Он редко вмешивался в разговор; для него все было так ново в этом доме. Он узнал, среди прочего, что с тем же жаром, с каким он, бывало, говорил о ребе из Коцка, христианин толкует о каком-то Товианском, «Двенадцать основ» которого Комаровский только что прочел вслух. Он хотел сказать, что Товианский ничего нового не открыл, что эти двенадцать основ имеются в каббале, но чувствовал, что в устах Комаровского текст звучит совсем иначе. У него появилось ощущение, что этого молодого христианина он мог бы слушать всю ночь.
Огненный меч «Зоара» здесь превратился в острый, стальной, зажатый в мускулистой руке.
Он видел Товианского — человека с лицом крестьянина, обросшего волосами, с сумой на плечах и с суковатой палкой… Таким он представлял себе когда-то святого Павла.
Он понимал, что князь не один. В Польше, вероятно, есть тысячи таких же недовольных, как он, Мордхе. Ему вдруг стало тоскливо. Он больше не прислушивался к тому, что говорили в гостиной, смотрел на стену, где висел портрет Фелиции, и был счастлив, что живет с нею под одной крышей. Он боготворил ее и никогда не думал о ней так, как обычно семнадцатилетний юноша думает о красивой женщине. Он был убежден, что Фелиция не такая, как все. Она — Фелиция. Ему и в голову никогда не приходило, что к ней можно применить слово «материальность». Но постепенно он так погрузился в это волшебное очарование, что каждый раз, когда задумывался о близости с женщиной, видел некий божественный женский образ: это не была обычная женщина, это была та самая тоска, которую он видел в глазах Фелиции.