Майор Новиков и комиссар Исакович тепло встречают меня, осматривают привезенный нами самолет, покачивают головами.
— Сам-то как? — спрашивает командир.
— Нормально, товарищ майор!
— А это? — показывает он на правую бровь.
— Пустяки, стеклом царапнуло, перед посадкой забыл очки снять.
— Вот, Михаил Захарович, — Новиков смотрит на комиссара, — всегда у них все «нормально». Всегда у них все «пустяки». Побывал у черта в лапах, вырвался живым и уже улыбается, словно ничего не было. Вот что значит молодость! Иди-ка обедай да отдыхай, — говорит он мне. — Пока твой истребитель ремонтируют, видимо, полетаешь на моем, Я себе самолет найду…
Обрадованный тем, что уже завтра смогу летать, я заторопился к друзьям, но майор остановил меня.
— А сегодня вот… — качал он и запнулся.
— Вы что-то хотели сказать, товарищ майор?
— Да… Вчера погиб Годунов. — Он с трудом произнес эти слова и, помолчав, добавил:
— Четверка против шестнадцати…
Ни о чем больше не расспрашивая, я попросил разрешения идти.
Борька, Борька! Наш заводила и весельчак, комсомольский вожак, душа эскадрильи!
Я иду, ничего не видя перед собой. Все вокруг стало рябым, нечетким, как в дождь за окном.
Безлюдно, тихо в гарнизоне. Здание штаба полка опустело. Большой черный репродуктор над дверями клуба, не замолкавший в былые времена даже ночью, теперь молчит. Да его и слушать некому. Я заглядываю в одно из окон клуба. Сколько в нем было музыки, веселья, песен в ту последнюю мирную субботу! А вот здесь, на этом месте, мы простились с Валей. В душе боль. Неужели и Низино достанется врагу? Нет, нельзя этого допустить!..
В бывшей квартире Багрянцевых почему-то раскрыто окно. В последнее время Михаил Иванович часто навещал эту пустую квартиру и, наверно, забыл закрыть его.
Вот столовая. За ней кто-то колет дрова. Жизнь идет своим чередом. Прохожу чуть дальше и вижу две знакомые березки и могилу Гусейна. Сняв фуражку, разглядываю желтеющую фотографию друга. А он смотрит на меня своими добрыми глазами, и кажется, сейчас скажет: «Слушай, зачем грустить, улыбаться надо. Паны — маишь?!.»
На могиле лежат свежие полевые цветы. Я смотрю на них и вспоминаю теперь уже кажущийся таким далеким случай. Один из наших летчиков, выруливая на стоянку, примял колесом ромашку. Гусейн осторожно поднял ее, укоризненно посмотрел в сторону своего приятеля:
— Живой, панымаишь! Живой цветок, а он его так! Не обрывая лепестков, Алиев пересчитал их: «Любит — не любит, любит — не любит…»
— Любит! — Он посмотрел на меня, широко улыбаясь. — Мая нивеста любит меня!.. А он его калисом…
Ах, как я хотел бы теперь услышать его голос! Мне нравилось своеобразное произношение Гусейна. Русские слова на кавказский манер…
Как хотел бы я услышать голос Бори Годунова! Невозможно поверить в то, что его нет в живых. Ничего не осталось от человека, кроме доброй памяти о нем. Даже могилы нет — некуда положить цветы. Думаю об этом, а перед глазами живой Борька, наш чухонец. Это он сам себя так называл. «По крови, — скажет, бывало, — я финн. Финский язык знаю. А по фамилии русский». Он родился и вырос под Ленинградом, неподалеку от Бе — лоострова…
Захожу в столовую. Тишине. В зале ни души. Но все здесь как было до войны. И столы стоят, как стояли. Вот места нашего звена, вот звена Багрянцева. Годунов сидел у стенки. Сажусь на Борисов стул и, как он это обычно делал, барабаню пальцами по столу. Осталось только задорно крикнуть: «Шурочка, обрати на нас свои глазки, мужички с роботы пришедши!» Но на душе тяжело. Склоняюсь над столом, задумываюсь, а перед глазами так и стоит он, Боря. Помнится, однажды прибежал Годунов ко мне. «Что случилось?» — спрашиваю (я тогда был на дежурстве). А он вскакивает на крыло, сует мне в руки какие-то бумажки: «Игорек, мне некогда. Сейчас лечу с Костылевым. А это заметки в завтрашний „боевой листок“. Собрал накоротке ребят, поговорил… В общем, от комсомолии нашей!..» Он спрыгнул с крыла, помахал мне рукой и помчался к своему самолету. Как будто только что это все было…
Мне становится душно. Я расстегиваю' китель и неожиданно слышу:
— Девочки, кто пришел-то!.. По голосу узнаю Шуру Верину.
— Товарищ лейтенант, а нам сказали, что вы не вернулись с задания.
Я стараюсь держаться бодро:
— Это кто-то пошутил, Шура, Да разве мог я не вернуться к таким красавицам!
Шура бежит на кухню, остальные девушки собираются вокруг стола.
— Что же дальше-то будет, товарищ лейтенант? Немцы все идут и идут к Ленинграду.
— Ну, в Ленинград, положим, мы их не пустим. Атак, думаю, что не страшнее страшного. Только в панику не бросайтесь. Выше голову и улыбок побольше.
— Легко вы говорите, — озабоченно сдвигает брови светловолосая шустрая Аня, — А если на душе кошки скребут, тогда как?..
О чем бы мы ни говорили, как бы ни старались увести в сторону разговор, он возвращался к одному и тому же.
А вот и Шура. Вот и обед. Да как вкусно пахнет! — пытаюсь я отвлечь девчат от тяжелых мыслей. — Спасибо, Шурочка, жениха тебе хорошего!