— Ути, славненький какой! — растрогалась Галина Алексеевна. Попыталась погладить внука по голове, но он ловко увернулся и сопя заковылял обратно в комнату, роняя на пол крупные желтые крошки. Он ел старательно, словно выполнял очень важную, очень тяжелую работу.

— Вот поросенок! — разозлилась Любочка. Она совсем было собралась Илюшеньку отшлепать, но поленилась.

Ужинали поздно. Ужинала, собственно, только Галина Алексеевна, Любочка же нехотя ковыряла вилкой вареную картофелину и вздыхала тяжело, по-бабьи.

Илюшенька давно уснул, а мать и дочь всё сидели за кухонным столом и разговаривали. За окном стеной стояла черная-черная ночь, под окном, на другой стороне улицы, раскачивался тусклый фонарь, похожий на чашку с блюдцем, перевернутую вверх дном, где-то лениво перебрехивались собаки. «Господи, как я живу!» — думала Любочка. Речи Галины Алексеевны произвели эффект лампочки Зощенко — у Любочки вдруг открылись глаза, и перед глазами замаячили ветхие стены, убогая обстановка. Вот и стекло пошло трещиной, и радио заперхало простуженно, и, заглушая радио, заскрипели рассохшиеся половицы; двери и ставни были перекошены, потолок закопчен, пора было снова белить уродливую печку, отнимающую так много места, и Гербер уехал неизвестно куда, а кооператив в городе, это когда еще будет, да и будет ли вообще, так и состаришься… как тяжело доставать воду из колодца, и тем тяжелее, если знаешь, что живут же люди, и вода сама собою бежит из крана — сколько надо, столько и набежит воды, и не надо доливать из ведра в рукомойник, и не надо греть на печке, и не надо колоть дрова, а надо просто протянуть руку и пользоваться — сколько душе угодно.

— Хоть бы вы плитку купили. С баллонами. Как у нас с папой, — словно продолжая Любочкины мысли, вздохнула Галина Алексеевна. — Тяжело, поди, на печи-то готовить.

Любочка промолчала.

— Да ты не обижайся на мать, я ж тебе добра желаю. Для того ли я тебя растила, чтобы в эту вот дыру отдать? Смотри, какая ты у меня красавица выросла. Вот и портреты с тебя пишут (тут Галина Алексеевна для наглядности сделала жест в сторону комнаты, где висел над кроватью портрет в листьях). Зря, что ли? Абы кого рисовать не стали бы!

— Подумаешь, портрет! — буркнула Любочка. — Что от него проку-то?

— А художник-то хоть молодой был?

— Более-менее.

— И симпатичный небось?

— Обыкновенный. И вообще, это здесь при чем?

— Ох и дура ты у меня, ох и дура! Как же ни при чем? Молодой талантливый мужчина, художник, обращает на тебя внимание, портреты рисует, а ей ни при чем, видите ли!

— Мам, я, между прочим, замужем! — раздражилась Любочка.

— И кому это мешает? — усмехнулась Галина Алексеевна.

— А я, может быть, мужа люблю!

— Он-то, небось, не такой принципиальный. Ты что же думаешь, у тебя мужик на три года уехал и будет там праведничать? Письма писать да у окошка вздыхать? Не надейся! Не знаешь ты мужиков, вот что я тебе скажу! Ты вот тут пропадаешь, а он там уж наверняка нашел к кому прилечь.

Любочку этими словами словно колодезной водой окатило.

— Не говори так, не смей так говорить! — выкрикнула она.

— Тише, оглашенная, ребеночка разбудишь! И не злись. Мать правду говорит. Вот поступила бы в театральное, жила бы сейчас как человек. Или хоть бы к художнику этому ушла. Все-таки профессия интеллигентная. Видно, понравилась ты ему, если такой портрет отгрохал. Он как, местный или приезжий?

— Какая разница? Ну, из Шелехова он. Это тут, недалеко.

— Ну нет. Из Шелехова нам не годится. Что Шелехов, что Шаманка, один черт.

— Ладно, мам, давай спать. Устала ты с дороги, да и я что-то… — оборвала Любочка и пошла стелить постели.

Материны слова не давали ей покоя. Она помимо воли представляла Гербера в объятиях другой женщины, и горячая южная кровь от этого кидалась ей в голову.

Любочка уступила матери опустевшее супружеское ложе, а себе постелила на печи. Долго не спалось. Здесь, под закопченным потолком, было неуютно и знойно, старые лоскутные одеяла, беспорядочной кучей набросанные на печь, топорщились под простыней, словно лесные коренья, впиваясь в натруженную Любочкину спину, печной жар прожигал до самых костей. Первый раз в жизни Любочка легла спать на печке, но ни приступа сельской романтики, ни даже простого любопытства не чувствовала — только одно унижение. Любочка зло ворочалась, тщетно пристраивалась поудобнее. Не хватало воздуха, а теплые волны жара потихонечку баюкали ее, уносили с высокого этого берега в глубины сна, и она не заметила, как ее сморило, потому что и во сне казалось Любочке, будто она не может уснуть, а все ворочается на уродливой печи, разросшейся уже на весь дом, и никак не отыщет края, чтобы свесить ноги и спрыгнуть на пол. А под утро ей приснился Гербер — он улыбался многозначительно и делал ручкой, стоя на пороге большого, светлого, но незнакомого и недосягаемого дома, и за плечом его маячила библиотекарка Валя — счастливая, отвратительная, ненавистная серая мышь…

Поиск

Похожие книги