Правда, то уважение, которое он испытывал к ней, накладывало на него дополнительную ответственность. Следовало позаботиться, чтобы с Харрингтон обращались с учтивостью, подобающей ее чину и заслугам. Увы, Народная Республика и при режиме Законодателей не славилась особой деликатностью в обращении с военнопленными, а при новой власти положение лишь ухудшилось. Бюро госбезопасности старалось заграбастать всех сколько-нибудь видных пленников в свои лапы, и хотя Флот пытался этому противиться, возможности были неравны. В лагерях, подведомственных Флоту, оставляли лишь тех, кого госбезопасность не считала нужным помещать в свои мрачные тюрьмы.
Мысль о том, что БГБ скорее всего вытребует Харрингтон себе, заставила Турвиля нахмуриться. Дело было не только в том, что она заслуживала лучшего: в отличие от костоломов из госбезопасности флотские чины были напрямую заинтересованы в хорошем обращении с пленными монти. Альянс захватил несравненно больше пленных, чем Республика, а вздумай монти посчитаться за дурное обращение со своими, расплачиваться придется отнюдь не заплечных дел мастерам из БГБ.
Откинув спинку кресла, гражданин контр-адмирал задумчиво уставился на свой коммуникатор. Он приметил удивление, промелькнувшее в глазах Богдановича, от которого не укрылась перемена в настроении командира, но сейчас Турвилю было не до начальника штаба. Поддавшись ликованию, он упустил некоторые неизбежные затруднения – и сейчас размышлял, как с ними справиться.
Помимо всего прочего Турвиль задумался о возможности прибегнуть к помощи Хонекера. Разумеется, контр-адмирал не мог открыто поделиться с комиссаром всеми своими соображениями, но они долго прослужили вместе и научились неплохо понимать друг друга. Захват Харрингтон вполне мог быть поставлен и в заслугу Хонекеру, что делало для него предложение Турвиля не лишенным интереса. Правда, комиссар сам числился в штате БГБ, однако его долгое пребывание на кораблях, знание внутренней жизни флота и ощущение своей причастности к воинскому товариществу могли перевесить ведомственную солидарность. К тому же – и это самое важное – в отличие от многих политических надзирателей комиссар Турвиля не был идиотом. Не говоря ничего вслух, он, однако, понимал, что флот, от которого требуют побед, просто не вправе игнорировать оперативную и стратегическую реальность в угоду тупому политическому доктринерству. Хонекер уже не раз показал, что в интересах дела способен закрыть глаза на некоторые отступления от революционного этикета. Вопрос, однако, заключался еще и в том, сумеет ли гражданин контр-адмирал убедить гражданина комиссара, что, воспрепятствовав передаче Харрингтон в лапы кровожадных коллег, он действительно послужит интересам дела.
Турвиль не мог в качестве аргументов приводить соображения, касающиеся моральных обязательств и воинской чести. Как комиссар – любой народный комиссар – Хонекер изначально отвергал все, отдававшее старорежимными понятиями и идеями. В конце концов, постулаты о том, что режим Законодателей рухнул под грузом собственной развращенности, а Комитет общественного спасения ведет бескомпромиссную революционную борьбу с силами реакции за очищение общества от скверны социального неравенства, упаднической элитарности, клановости, коррупции и засилья плутократии, являлись символом их веры. В свете этой теории прежние нравственные ценности представали направленной на манипулирование общественным сознанием выдумкой алчной олигархии, и обновленному обществу следовало выбросить их на свалку истории. Как любила повторять гражданка Рэнсом: «Честь – это то, о чем твердят плутократы, когда хотят оправдать кровопролитие».
Турвиль подозревал, что Хонекер относится к столь презираемым Корделией декадентским ценностям лучше, чем осмеливался признаваться даже себе. Но, что бы ни таилось в глубинах его сердца, он никогда не позволит себе открыто усомниться в ортодоксальной доктрине. Чтобы заручиться его поддержкой, контр-адмиралу следовало найти веские прагматические аргументы. Если неосознанно Хонекер и может откликнуться на соображения морального порядка, то их все равно не помешает подкрепить чем-то таким, что сможет в чьих угодно глазах выглядеть серьезным доводом.