Такие рассуждения меня не убеждали. Я возмущался, вступаясь и за себя, и за знаменитую тюрьму, где расследуют не важные преступления, а пустяки. И десятки арестованных, появлявшихся в нашей камере и вскоре исчезавших из нее, убеждали, что здесь, как в дурном театре, совершается какой-то бездарный фарс. Кроме одного проходимца, признававшегося, что он готов был шпионить в пользу любой державы, которая согласилась бы оплатить его услуги, но попавшегося на первой же попытке, ни один не имел за собой настоящей – в моем понимании – вины. Все происходящее в нашей камере казалось мне несерьезным – во всяком случае, не отвечающим тому назначению, которым нам, неизвестно почему и неизвестно зачем, грозили следователи. Чудовищность происходящего была в безмерном, бессмысленном раздувании мухи в слона – подозрений или оговорок в государственные преступления.

И только сегодня, в споре двух старых противников, меня опалила настоящая, а не выдуманная трагедия. Вот они, два классовых противника, сидели на одних нарах – нет классов в бесклассовом обществе, оба уравнены одной виной, противоестественно соединившей реальность и выдумку, правду и клевету. Я не мог этого понять, не мог этого принять – скорбь переполняла меня.

Снова загремели засовы, и в камере появился корпусной со стрелками. Двое охранников вели под руки Прокофьева – бледного, в разорванной одежде. Мы молча стояли около своих коек. Стрелки посадили Прокофьева на матрац, он обессиленно завалился на подушку. Корпусной отдал короткое приказание, и охрана ушла вместе с ним. Засовы зарычали и завизжали. Мы в оцепенении продолжали стоять.

Я перевел глаза с тяжело дышащего Прокофьева на Панкратова. И увидел, как тот снова изменился. Передо мной был не мужиковствующий, играющий в дурачка крепыш, не разозленный яростный спорщик, каким я узнал его этой ночью, а старик с остекленевшими глазами, поседевшей бородой. Он шел к Прокофьеву как слепой, ощупывающий воздух.

Подойдя, он наклонился над койкой, повернул к себе бледное, в кровоподтеках лицо. Глаза Прокофьева были закрыты, он хрипло дышал. Панкратов поднял его руку, отпустил ее – рука упала как неживая.

– Крепкий, крепкий аппарат! – не то натужно прохрипел, не то прокашлял Панкратов. Он вдруг с ненавистью посмотрел на нас и снова обернулся к Прокофьеву: – Ой, Виктор, крепкий!

Я повалился на матрац и стал в исступлении кусать подушку.

<p>Староста камеры № 111<a l:href="#n_1" type="note">[1]</a></p>1

На допросах избивали не всегда и не всех. Многим удавалось обойтись без того, что следователи называли между собой «Перед употреблением взбалтывать». Мартынову не повезло. Его «взбалтывали» основательно. Следователь, упарившись, звал подмогу, но так и не добрался до местечка, где у Мартынова таился его несгибаемый дух. За три месяца почти ежедневных допросов дородный прежде Мартынов потерял с десяток килограммов, но ни в чем не признался. В конце концов от него отступились.

– Дурак ты! – сказал следователь с сожалением. – Подписал бы, давно бы руководил новым конструкторским бюро в лагере, там ваших спецов – тьма, а головы им нету… Все равно оформим тебя, гада, как шпиона, на другое не надейся.

– А я ни на что теперь не надеюсь, – Мартынов постарался усмехнуться разбитым ртом. – Но чего не было, того не было.

2

В камере народ не залеживался. Конвейер массового производства «врагов народа» был запущен на максимальную мощность – шла весна тридцать восьмого года. Каждый день кого-то выводили на суд, забирали на этапы в лагеря или переводили в камеры смертников, перед тем как «пустить налево». Взамен убывших появлялись новенькие – трясущиеся, смертно подавленные, бледные, словно у них при аресте не только забирали документы, но и выпивали кровь. Новеньких укладывали на полу у параши (мест в тюрьмах давно не хватало) – они постепенно передвигались от параши к нарам, от двери к окну, на привилегированные места камерных старожилов. За очередью наблюдал староста – заключенный с большим тюремным стажем и личным авторитетом. Уже второй месяц этот пост занимал Мартынов. Тюремное начальство, узнав о его возвышении, поворчало, но выборы не отменило.

Помощником у Мартынова был Сахновский, высокий худющий старожил из военных. Он свалился на нары во Владивостоке, еще в тюремную эпидемию конца тридцать шестого, и с той поры не покидал следственных тюрем, лишь периодически меняя их: Владивосток на Хабаровск, Хабаровск на Иркутск, Иркутск на Новосибирск, Новосибирск на Москву. Вначале Сахновскому шили покушение на Блюхера, потом, когда самого Блюхера объявили врагом народа, пытались припаять вредительство в армии, а в январе тридцать восьмого, махнув рукой на тонкости юридической материи, произвели в японо-германские шпионы. Сахновский ни в чем не признался и ничего не подписал, на допросы его таскали редко, понимая, что от такого многого не добьешься.

Перейти на страницу:

Похожие книги