— Серафим всегда умудрялся жить обособливо. Сиротой средь деревни. С родней не знался. Жадный мужик. Не в свою породу. Оттого его никто не признает. Холодно ему. Ни одна бабка к нему не пошла. А знаешь пошто так? Потому как он каждую кроху в зубах посчитает. Он и ныне, не гляди, что столько лет минуло, дедовы портки еще носит. Новых не купит. Скорей задавится. Спроси, за что его деревня не любит? Да за то, что поймал мальца на пасеке, тот меда ложку ухватить успел, так проглотить не дал. Крапивой, розгами высек. Люди мальчонку еле откачали. Ну, и припомнили Серафиму, кто он есть. В зле побили старого. А то как же? Ить дите не с банкой пришло. Голодный рот принес. Нешто сердце жали не имеет? Не побоялся Бога — дитю отказал. С зубов выбил. Вот и отреклась от него деревня. Помрет — никто хоронить не станет. Не надо люд наш говнять. Себя бы наперед понюхал, — покраснела хозяйка и, повернувшись к иконе, попросила прощения у Господа за свою горячность.
— Да-а, ну и родственничек, — покачал головой лесник.
— Он завсегда норовил из-под себя оладьи выдавить. Такой скупердяй, что пришел к бабке свататься, поглядел, чего она на стол поставила, и оговорил, назвал обжорой. Та его взашей погнала. И тоже с бранью. Он, пес шелудивый, когда убегал, ее калоши надел. Так и не возвернул, бесстыдный злыдень.
Бабка Таня подвигала ближе к Федору грибы, сметану, творог и оладьи. Молока принесла целый кувшин.
— Пей на здоровьичко!
А потом водила по дому, показывала фотографии:
— Вот твой отец вместе с моим мужиком. Вот они еще молодые были, неженатые. А тут бабка твоя. Умная была. Из городских. Купеческая дочка. Все наскрозь знала. Даже на заграничном языке говорить могла. А вот эта — твоя мамаша в молодости. В год замужества снялась.
Федька смотрел изумленно. Что общего у этой цветущей женщины с той, какой он помнил мать? Разве только глаза?
— Тут — вся твоя семья. Вишь, сколько вас было? А жили как дружно! А люди какие красивые!
Лесник разглядывал портрет деда.
— Он в деревне главным был. Первым, после барина. Тот ему как себе верил. И то, верно, неспроста. Честный, чистый был человек. Работать умел и любил. Сам повсюду управлялся. И пахал, и сеял, и молотил, и строил. И сапоги точал, валял валенки. На кузне управлялся. И на мельнице успевал. Барин его, как родного, любил. С отчеством звал. Уважительно. И каждый праздник одаривал. То коня иль телушку, а то и золотых даст. Не зазря… — вздыхала бабка. — Под этими иконами венчались твои родители. Они еще от прадеда достались им. А вот обручальные кольца отобрали при раскулачивании. Хорошо иконы уцелели. На них не позарился никто.
— Как же дом вам отдали? — удивился Федор.
— Так и это не враз. Поначалу в него деревенскую бедноту поселили. Она и при барине, и нынче — главная пьянь. Ну, потом их с колхозу взашей погнали. Поселили бухгалтершу. Она — что сучка, с цепи сорвавшаяся. Всех мужиков сюда перетаскала. Даже дряхлых дедов. Бабы ее вальками с деревни выгнали. За распутство. И на партейный билет не глянули. По морде били. Воспретили вертаться сюда. И дом забили. Год он пустовал. Потом нам его отдал Андрейка, нынешний председатель. Помог отремонтировать. Так мы и вселились в него. Снести не дали. Конешно, велик он мне. Но… Тебе в самую пору. Обживай гнездо свое. С Богом! А я, коль душа твоя воспротивится, к сестре своей жить сойду. Она в соседней деревне, тоже одна мается. Вдвух веселей станет…
— Рано вы об этом. Я сам для себя еще ничего не решил, — ответил тихо Федор.
Когда за окном совсем стемнело, пришел навестить Федора председатель колхоза. Выпив по рюмке, разговорились.
— Досталось тебе с лихвой. Уж и не знаю, за что нашу семью Бог покарал так жестоко? Где согрешили? Ума не приложу. Я ведь только тем и уберегся, что в то время учился в городе. Обо мне позабыли. Я, когда институт заканчивал, невесту свою встретил. Рассказал ей все. И признался, что не смогу жениться на ней, не хочу судьбу изувечить. Тогда она и предложила, расписавшись, перейти на ее фамилию. Чтобы и не вспоминал никто. Так и сделали. Десять лет мотались по колхозам. Жили на Орловщине, Брянщине, даже в Белоруссии. А потом сюда направили колхоз поднимать. Его уже дешевле закопать было. Целиком. Смотреть тошно. Люди — сущие скелеты. Поля, как погосты, рожать разучились. Сады повымерзли, скотина передохла от болезней и бескормицы. Да что там, когда семена все съели. Сев нечем было провести. Зато все коммунисты!
— Но ты тоже коммунист!
— Нет, Федя! Я им никогда не был. Да и кто б принял? Тут же докопались бы, кто я такой. Вот и сидел тихо, не высовывался. Когда в колхоз послали, спросили, чего, мол, в партию не вступаю. Всегда говорил, будто недостойным считаю себя. Мол, не дозрел. Это льстило, что я себя ниже их ставлю. И если провалю колхоз, тогда можно свалить на беспартийность, что, дескать, взять с безыдейного? А коли подниму — себе в заслугу, вот, глядите, не ошиблись, знали, кому доверить хозяйство!
Федор горько усмехнулся.