Так началась наша студенческая жизнь.
ГАЛЁРКА НА САДОВО-СПАССКОЙ
Маленький, осыпающийся старый особняк на Садово-Спасской.
Гулкая аудитория с высоченными потолками. Шесть неразлучных девчонок на полутёмной «галерке».
– Ты любишь Марину? – спрашивает меня Дюшен.
– Какую Марину?
– Цветаеву.
Краска стыда ударяет мне в лицо. Солгать я не могу. Но и признаться в том, что впервые слышу это имя, у меня тоже нет сил… Ещё не раз мне придётся впасть в одуряющий стыд: когда меня спросят, люблю ли я «Поэму без героя», читала ли «Доктора Живаго», и как я отношусь к Саше Чёрному и Хармсу.
Дожив до девятнадцати лет, я не слышала этих имен. Ни от кого. Ни разу.
Там, в полутёмной, с протекающими углами аудитории, такой сумрачной для кого-то, но для меня – невыразимо уютной, почти волшебной, я впервые услышу и прочту стихи Цветаевой и Ахматовой. И Пастернака. Там, на Садово-Спасской, в первую студенческую осень и зиму, на таинственно сумеречной галёрке, куда не проникал тусклый свет залитых дождём и мокрым снегом окон, и куда не достигал взор лектора (о чём он там?…) – я открывала эти головокружительные звёздные миры, о которых, живя в степной плоскости, даже не подозревала…
Некоторые строчки так и звучат во мне с той зимы… Каждый из любимых поэтов как будто закодирован для меня в двух-трёх строчках.
Цветаева:
Ахматова:
А вскоре пришёл ко мне Мандельштам – едва читаемая машинописная рукопись. Это было – как взрыв новой, стремительно разбегающейся и увлекающей в свои глубины галактики!… Хотя первый толчок произошёл на двух совсем, совсем тихих строчках:
«Мой» Мандельштам вышел для меня из этих засыпанных снегом мельничных колес и стынущего рожка почтальона… Бог его знает, почему именно из них… Сердце заныло, заболело – и вдруг что-что взорвалось в нём горячо, заливая душу нежностью, и стало трудно дышать, и мурашки побежали по коже. «О Господи!…» – только и могла сказать. Я как будто проснулась в тот миг. Проснулась уж в который раз за свои девятнадцать лет…
А сколько пробуждений мне ещё предстояло впереди?…
Вскоре – ещё один взрыв: Саша Черный!
О, как это было здорово сказано – и про надменных дураков, и про синий мир!… А Тишлер просто упивалась строчками:
Стихи Саши Чёрного возбудили такой бешеный стихотворный зуд на нашей галёрке! Мы поняли. что писать можно ТАК, КАК ХОЧЕТСЯ И ПРО ТО, ПРО ЧТО ХОЧЕТСЯ. Без оглядки на «куриные кодексы». Саша Чёрный и Хармс – весёлые разрушители канонов и кодексов. Это – клоуны в поэзии. А клоуны учат свободе! Да, это было время истинного раскрепощения… До той осени, до той зимы на Садово-Спасской я не знала, что можно быть такой отчаянно, до хулиганства свободной. Где-то они лежат – в глубинах архива у Ольги Тишлер, где-то живут – в глубинах памяти – те сумасшедшие стихи, это поэтическое вставание на голову и отчаянное дрыганье ногами!… Такая поэтическая клоунада!
«Томбэ ля нэжэ…»
Марьина Роща. Здесь в коммуналке живёт наша Лянь-Кунь. Дивная комнатка с окнами на фабрику детской книги. Маленький диванчик, простые полки с книгами и проигрыватель с пластинками. А главное – свобода от взрослых. Что ещё нужно человеку для счастья? Лянь-Кунь говорит, что ей для счастья ещё нужна пишущая машинка, и отец ей обещал на день рождения. Отец у Оли кадровый военный, он может позволить себе дарить такие дорогие подарки. Лянь-Кунь приехала в Москву из Твери. Вообще-то, это город Калинин, но мы его называем по старинному – Тверь. Также как Ленинград – Питером, Горький – Нижним Новгородом, а Куйбышев – Самарой. В этом – приятный аромат диссидентсва.
Эта комнатка стала для нас самым лучшим местом в Москве. Комнатка принадлежит Ольгиным родственникам, которые по доброте душевной поселили её тут на время учёбы в институте. В восемнадцать лет приходить в СВОЮ комнату, где никто на тебя не смотрит испытующе, где никто не скажет тебе: ты ещё не человек, где никто не скажет тебе: гаси свет, ты нам действуешь на нервы! Какое счастье – свобода! Свобода от взрослых, от их вечных претензий и упрёков. Ах, была бы у меня такая СВОЯ комнатка!…