В один, например, из сентябрьских дней, которые часто в Москве бывают гораздо лучше июньских, барон и Анна Юрьевна гуляли в ее огромном городском саду по довольно уединенной и длинной аллее. Барон сломал ветку и стал ею щекотать себе около уха и шеи.
– Что вы это делаете? – спросила Анна Юрьевна, устремляя на него смеющийся взор.
– Щекочу себя!.. Ужасно щекотно, – отвечал барон. – Посмотрите! – прибавил он и пощекотал у Анны Юрьевны шею.
Та при этом съежилась всем станом.
– Ни, ни, ни! Не смейте больше! – проговорила она, но барон еще раз ее пощекотал.
– Voila pour vous!..[98] – вскрикнула Анна Юрьевна и, сломив ветку, хотела ударить ею барона, но тот побежал от нее, Анна Юрьевна тоже побежала за ним и, едва догнав, ударила его по спине, а затем сама опустилась от усталости на дерновую скамейку: от беганья она раскраснелась и была далеко не привлекательна собой. Барон, взглянув на нее, заметил это, но счел более благоразумным не давать развиваться в себе этому чувству.
– Велите мне дать воды, мне ужасно жарко! – сказала Анна Юрьевна.
Барон пошел и сам ей принес полный стакан с водою, из которого Анна Юрьевна, отпив до половины, не проглотила воду, а брызнула ею на барона.
– А, так и я на вас брызну! – воскликнул он и, схватив стакан, тоже набрал из него воды. Тогда Анна Юрьевна уж побежала от него, но он, однако, в кабинете догнал ее.
– Ну, бог с вами, брызгайте, пожалуй! – вскричала она, снова утомившись и падая на длинное кресло.
Барон хотел на нее брызнуть, но не мог и захохотал при этом во все горло.
– Нет, не могу; я проглотил воду! – сказал он, продолжая хохотать.
– Стиксовали, значит! – проговорила Анна Юрьевна.
– Да, стиксовал. А вы знаете это выражение? – спросил ее барон.
– Еще бы! – отвечала Анна Юрьевна.
Другой раз, это было после обеда, за которым барон выпил весьма значительное количество портеру, они сидели, по обыкновению, в будуаре.
– Хороша ли у меня ботинка? – спросила Анна Юрьевна, протягивая к нему свою ногу, обутую, в самом деле, в весьма красивую ботинку.
– А хорош ли у меня сапог? – отвечал ей на это барон, подставляя свою ногу под ногу Анны Юрьевны и приподнимая ту немного от пола.
– Не смейте так делать! – прикрикнула уж на него Анна Юрьевна.
Это занятие их, впрочем, было прервано приходом лакея, который стал зажигать лампы и таким образом сделал будуар не столь удобным для подобного рода сцен.
Наконец, однажды вечером барон и Анна Юрьевна разговорились о силе.
– Я очень сильна, – сказала Анна Юрьевна.
– И я очень силен! – подхватил, не желая ей уступить, барон.
– В руках я не меньше вашего сильна! – подхватила Анна Юрьевна.
– Не думаю – померяемтесь.
– Eh bien, essayons!..[99] – согласилась Анна Юрьевна, и они, встав и взяв друг друга за руки, стали их ломать, причем Анна Юрьевна старалась заставить барона преклониться перед собой, а он ее, и, разумеется, заставил, так что она почти упала перед ним на колени.
На другой день после этого вечера барон, сидя в своем нарядном кабинете, писал в Петербург письмо к одному из бывших своих подчиненных:
«Почтеннейший Клавдий Семеныч!
Потрудитесь передать прилагаемое при сем прошение мое об отставке по принадлежности и попросите об одном, чтобы уволили меня поскорей из-под своего начальствования. В настоящее время я остаюсь пока в Москве. Этот город, исполненный русской старины, решительно привлекает мое внимание. Вы знаете всегдашнюю мою слабость к историческим занятиям (барон, действительно, еще служа в Петербурге, весьма часто говорил подчиненным своим, что он очень любит историю и что будто бы даже пишет что-то такое о ливонских рыцарях), но где же, как не в праматери русской истории, это делать? Карамзин писал свою великую историю в Свиблове, где я почти каждый день бывал нынешним летом!»
Перечитав все это, барон даже улыбнулся, зачем это он написал об истории; но переписывать письма ему не захотелось, и он только продолжал его несколько поискреннее:
«Будущее лето я поеду за границу, а потом, вероятно, и в Петербург, но только не работать, а пожуировать». Барон непременно предполагал на следующую зиму перетащить Анну Юрьевну в Петербург, так как боялся, что он даже нынешнюю зиму умрет со скуки в праматери русской истории.
IV
Раз, часу в первом дня, Анна Юрьевна сидела в своем будуаре почти в костюме молодой: на ней был голубой капот, маленький утренний чепчик; лицо ее было явно набелено и подрумянено. Анна Юрьевна, впрочем, и сама не скрывала этого и во всеуслышание говорила, что если бы не было на свете куаферов и косметиков, то женщинам ее лет на божий свет нельзя было бы показываться. Барон тоже сидел с ней; он был в совершенно домашнем костюме, без галстука, в туфлях вместо сапог и в серой, с красными оторочками, жакетке.
Лакей вошел и доложил:
– Николай Гаврилыч Оглоблин!
Анна Юрьевна взглянула на барона.
– Принимать или нет? – проговорила она, как бы спрашивая его.
– Отчего не принимать? Примите!.. Дайте только мне уйти, – отвечал барон и поднялся с своего места.
– Проси! – сказала Анна Юрьевна лакею.
Тот пошел.