Митя улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться, выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.
Митя разучился плакать в тот день — или в те дни — когда контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир и заменившему собой целый мир лесу. Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков.
Митя помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама, прижимала к себе двухлетнюю Лилю. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Сначала на то — что летчики не будут стрелять по вагонам с красными крестами на крыше, потом на то, — что не попадут, потом на то, — что откуда ни возьмись появятся советские истребители и защитят.
Зря надеялись.
Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Митя, свалило его, покатило под откос.
Еще какое-то время мальчик воспринимал происходящее. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался все время на чужих людей. Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом, закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Митя тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лиле. Сестренка слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса, она будет сидеть и плакать, она не будет спасаться.
А потом просто вдруг земля встала на дыбы и сделалось темно.
И следующим, что увидел мальчик, была жалкая улыбка веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.
— Где моя мама? — спросил ее Митя.
— Не знаю, — ответила девушка, продолжая виновато улыбаться, ее голос звучал как будто издалека, едва прорываясь сквозь звон и грохот и бесконечный вой летящих с неба бомб. От всего этого шума у Мити голова разрывалась на части и он не сразу понял, что обстрел давно закончился и все, что он слышит, происходит только в его голове, и вообще прошло уже несколько дней и железная дорога, и обломки вагонов, и мертвые люди — все осталось где-то далеко позади.
Девушку звали Галей, она была связисткой 36 пехотного батальона. Того, что осталось от 36 пехотного батальона — горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.
Тогда еще Митя не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Красной Армии?
Те дни слились для Мити в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда они все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… Строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.
— Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, — говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, — Иначе мы бы давно, давно уже погнали фашистских гадов!
Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Плохой был из него замполит.
— Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, — успеть отомстить! За всех наших!
Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого «ихнего паршивого Берлина», как расквитаются за подлость и вероломство.