"Я работаю спокойно, с неослабевающим пылом: хочу сделать здесь несколько последних вещей. Я работаю над холстом с розами на светло-зеленом фоне и над двумя холстами с букетами фиолетовых ирисов... Над ними я работаю с таким подъемом, что укладывать вещи мне кажется труднее, чем делать картины". И там же он пишет: "...последние дни мне кажутся настоящим откровением в области цвета. Я чувствую, дорогой брат, что в смысле своей работы крепче стою на ногах, чем до отъезда сюда, и что с моей стороны было бы черной неблагодарностью бранить юг" (633, 515).
Его "язык" оказывается достаточно гибким и разнообразным, чтобы выразить всю сложность и разносторонность его отношений с миром.
Такая способность изобразительных элементов рационально применяться или не применяться в виде готовых "формул" и живописных "шифров" говорит об их знаковом характере. В то же время сами эти знаки являются признаком противоречия между конкретностью предметного языка и экстатически-напряженной духовностью вангоговского восприятия. Еще немного - и такой "шифр" может отделиться от предмета, "заговорить" прямо о душе, минуя реальный мир вещей и видимостей. Однако сам Ван Гог этого шага не сделал. Во всяком случае, о его спиралях и вихрях, образующих "ореолы" вокруг предметов, нельзя еще сказать, что они непосредственно задуманы как знаки-"иероглифы", что имеет место у таких художников XX века, как Кандинский, Клее, Миро. От сверхпредметного мышления Ван Гога до беспредметного мышления названных художников - огромная дистанция, обусловленная качественными сдвигами в художественном сознании, происшедшими в XX веке.
Именно в напряженно взаимодействующих предметно-шифровых структурах поздних картин Ван Гога заключена особая выразительность его стиля. Если бы это были просто кипарисы или просто "знаки" - не было бы Ван Гога, реализующего насыщенно-смысловое содержание своего видения и восприятия в созданном им методе "перевода" духовного мира на язык живописи.
Мы уже писали о том, что Ван Гог с самого начала поставил для себя проблему "перевода" идей и чувств на язык живописи, который должен "говорить" о нем с той степенью доходчивости и выразительности, которая присуща словесным речениям. Хоть он и писал, что "поэзия есть нечто более страшное, нежели живопись", которую он выбрал, "потому что художник ничего не говорит и молчит" (539, 400), - слово, язык было его стихией, даже когда он отказался от деятельности проповедника. Ему необходимо было выразиться не только живописно, но и словесно, чтобы зафиксировать обуревающие его чувства в словах и тем самым удостовериться в реальности своей внутренней жизни. Источником его живописи, как и писем, была рефлексия, которую романтики, кстати, считали источником языка. Отсюда - скорее бессознательно, чем сознательно, язык был для него образцом, по которому он моделировал свое понимание живописи, особенно в последний период. Именно это приближение к законам языка приводит к тому, что в тенденции все элементы живописи начинают приобретать непосредственно семантическое значение. Сначала это касалось предмета, потом цвета, наконец, самой фактуры.
"Сверхпредметная" выразительность изображения достигается Ван Гогом с помощью этих фактурных образований, благодаря чему между внутренним состоянием художника и внешним миром - предметом, событием устанавливается связь, создающая предпосылки не только для суггестивного цвета, но и суггестивной фактуры. Ван Гог имел все основания утверждать, что "выразить тоску можно и без всякой оглядки на Гефсиманский сад; а для того, чтобы создать нечто мирное, успокаивающее, нет необходимости изображать персонажи нагорной проповеди" (Б. 21, 566).