Однако, по слухам, ходившим среди художников и торговцев искусством, Монтичелли скончался на столике кафе в припадке безумия и пьянства. Винсент, хотя и признавал, что его герой был человеком неуравновешенным – «немного тронутым… или даже сильно», – но винил в этом проклятие бедности и враждебное презрение публики. «Художника всегда называют безумцем, если он смотрит на мир другими глазами», – иронизировал Ван Гог. Если это и было сумасшествие, то причина его – южное солнце, то было безумие вдохновения и плодовитости. Буйство растительности в «Параду» Золя или кустов олеандра в городском парке у дома, словно «замерших на месте в приступе атаксии». Если это и было безумие, то глубоко личное безумие – Ван Гог воспел этот факт в натюрморте с цветущим олеандром, рядом с вазой он поместил экземпляр «Радости жизни» Золя.
Независимо от того, был ли Монтичелли сумасшедшим, мысли о его бесславной кончине преследовали Винсента. «Я часто размышляю над тем, что рассказывают о его смерти», – признавался он брату. Эта тайна озадачивала и пугала его. Ван Гог пытался представить свою деятельность на юге как попытку оправдать падшего героя. «Мы попробуем доказать разным милым людям, что Монтичелли не умер, упав на столик кафе на Канебьер, – клялся он, – попробуем доказать, что малый жив». Но если эти попытки ждала неудача? Что тогда? Кто, если не Винсент, мог бы возродить славное наследие цвета и света, завещанное Монтичелли? И кто сможет впоследствии оправдать Винсента?
Подобные вопросы загоняли мысли художника обратно в зыбучие пески религии. «Когда я возбужден, мои чувства ведут меня к размышлениям о вечности и загробной жизни», – признавался он. Ответы он искал в статье о взглядах Толстого на будущее веры, но не находил утешения в невыполнимом призыве русского писателя вернуться к простой и искренней вере народа и в резком отрицании загробной жизни. «Он не признает воскресения тела и даже души и, подобно нигилистам, считает, что за гробом ничего нет», – обреченно сообщал Ван Гог брату. Предсказания Толстого о «внутренней, невидимой революции», «которая будет утешать людей… как когда-то христианство», не убедили Винсента, и в следующем письме он уже резко критикует неспособность современных ему мыслителей ответить на главный вопрос. В отчаянном крике художника соединяются яростный упрек, выстраданное признание и безотчетная тревога:
Как хотелось бы мне, чтобы им удалось найти нечто такое, что успокоило и утешило бы нас, что помогло бы нам не чувствовать себя виновными и несчастными и идти по жизни, не страдая от одиночества и никчемности, не останавливаясь то и дело в страхе или лихорадочно озираясь, чтобы, не желая того, не причинить следующим шагом вреда нашим ближним!
Ощущение безысходности вернуло Винсента к образу, который прежде приносил ему утешение: Христос в Гефсиманском саду. Он представлял Монтичелли, который, возможно, «прошел подлинный Гефсиманский сад» и воображал себя воплотившимся духом мученика – «живым человеком, который немедленно заступил на место умершего». Ван Гог призывал сам себя «принять тот же вызов, продолжить ту же работу, прожить такую же жизнь и умереть такой же смертью». В конце сентября Винсент вновь попытался запечатлеть этот образ бессмертия в красках: «Он у меня весь в голове: звездная ночь; синяя фигура Христа, самого интенсивного синего цвета, какой только можно себе представить, и ангел – лимонно-желтый», но опять потерпел неудачу. Образ, перегруженный воспоминаниями прошлого, «слишком прекрасный, чтобы дерзнуть написать его», вторично сломил художника: Винсент взял нож и «безжалостно уничтожил» картину, привычно объяснив это тем, что «не было сделано предварительных эскизов с модели».
Однако он тут же принялся за новую попытку. На этот раз Винсент решил обойтись без пугающих, невыносимых фигур Христа и ангела и написать одно лишь звездное небо, под которым разыгрывался великий диалог.