Парамошкин нагнулся, сморщил нос и нажал на гашетку. Стрелял он длинными очередями, делал короткие паузы, старался не допустить перегрева. Он мысленно каждый раз намечал себе новое место, тщательно прицеливался и пускал туда длинную порцию свинца. Два других пулемета, следуя его примеру, перешли на стрельбу очередями. Еще минута и вторая лента подошла к концу. Я велел сбросить гашетку и стал прислушиваться к голосу других пулеметов. Заработал четвертый. Они били ровно, по ритму стрельбы можно было сказать, что ничего опасного на других участках нет. Они положили немцев как и здесь. Двести пятьдесят патрон в минуту при стрельбе из четырех пулеметов, это тысяча пуль на полторы сотни немцев. А мы дали уже по две ленты, на каждую из этих допотопных машин. Если из «Максима» выпустить по две ленты беглым огнем, то можно пожечь стволы. Их нужно менять. Один-два ствола на каждый пулемет положено иметь в запасе. Немецкие пулеметы с металлической лентой имели воздушное охлаждение, они чаще стреляли короткими очередями.
Я огляделся кругом, похвалил Парамошкина за исправный пулемет и услышал нервный бой четвертого пулемета. Это бил пулемет старшего лейтенанта.
— В чем дело? — подумал я. — Почему он кудахчет как курица?
По звуку было слышно, что часть патрон не доходили в патронник. Я крикнул ординарца. Голова его мгновенно показалась над землей. Он легко, как перышко, вылетел из окопа и скатился кубарем в пулеметный окоп.
— Слушаю вас, товарищ лейтенант!
— Пошли связного, пусть узнает, почему не работал пулемет. В чем там дело? У них земля в коробке с лентой?
Ординарец перебежал в воронку, и оттуда выбежал связной солдат. Я откинулся на заднюю стенку окопа и подумал:
— В самые критичные минуты, когда все висит на волоске, когда складывается исключительно тяжелая обстановка, рота всегда стояла железно.
Мне самому давалось это не легко. Не так просто, не только одним усилием воли, но и затратой душевных внутренних сил. Но стоило преодолеть решительные моменты, немного расслабиться, как во всем теле появлялась какая-то неприятная дрожь. Дрожь, не дрожь, а озноб точно.
Вот и сейчас я почувствовал его. Длилось это состояние не долго, всего несколько коротких минут, а потом бесследно исчезало. Страх и опасность люди переживают по-разному. Одних трясет до, других — во время опасности, а у меня озноб бывает потом. Здесь, на передовой, я не знал людей, которые ничего не боялись. Опасность и близость смерти солдаты воспринимали все, но страх внешне проявлялся у всех по-разному. Смерть нависала над всеми. На глазах погибали десятки и сотни людей. Одни тряслись, другие теряли разум, а я чаще становился злой. Некоторые не владели собой, заранее предчувствуя опасность. Другие усилием воли заставляли смотреть своей судьбе прямо в глаза. Многие впадали в уныние и апатию. Одних трясучая болезнь била на глазах у всех, над ними смеялись, а другие умели скрывать свое мондраже. Пугало еще и то, что появлялись безысходные мысли. Как держаться все другие? Не пора ли бежать назад? Если лейтенант вместе с ними и политрук сидит в щели, значит ничего опасного нет, страх и сомнения напрасны. Были среди солдат и отчаянные элементы. Но это было с ними не часто и не всегда, а иногда. Частенько эти храбрецы вздрагивали и пригибались, кланялись земле и даже падали в окопе плашмя. А все, кто потрусливей, в это время стояли, смотрели на них сверху вниз и нахально улыбались. Но наступал решительный момент, когда самый сильный и свирепый обстрел заставлял всех вдавливаться в землю. Вон, Парамошкин стоит у пулемета, шмыгает носом и деловито улыбается у всех на виду.
А снаряды ревут, головы не оторвешь от дна окопа. Он и в первый день обстрела, когда все тряслись и жались к земле, стоял на ногах и покуривал. Ему было все нипочем. А неделю назад! Парамошкин вздрагивал от каждого редкого удара. Видно в сырость и дождь он не хотел умирать. Не хотел в грязной и липкой глине валяться. А здесь, на высоте, сухая земля, грело солнышко, дышать было трудно. Здесь он не думал о смерти. Он единственный не лег и не спрятался на дно окопа. Он стоял, привалившись к щиту пулемета, и, пока неистовствовали немцы, наблюдал за полоской ржи и за лощиной. Но его об этом никто не просил. Сейчас он шутит и улыбается. Остальным при обстреле было не до смеха. Парамошкин был мастак на разные анекдотики и неприличные словечки. Теперь, когда под косогором лежало сотни полторы немецкой пехоты, он сыпал не умолкая, строчил как из пулемета, строил всякие рожи и корчил физиомордии. Сегодня он был в ударе и на виду у всех. Политрук из своей щели не показывался. Связные из воронки высунули голову, а он стоял перед ними, целился пальцем в лежащих немцев и с натугой раскатисто портил воздух.
— Кто кого заглушит! — пояснял он своему заряжающему и разинувшим рот связным солдатам.
Солдаты смотрели, вздыхали и улыбались. А Парамошкин, войдя в раж, выворачивал словечки и сыпал прибаутки. Обычно, когда он надоедал, солдаты одергивали его.
— Ладно, кончай трещать! И без тебя уши заложило! В голове гудит!