Дальше идет сообщение, что государь предполагает двинуть русские силы в Италию, на усмирение карбонариев и других бунтовщиков. Ермолову будет дано знать, чтобы он раньше приехал в Лайбах для подробных совещаний.
Цесаревич задумался.
Мистический язык, которым с некоторых пор заговорил брат, совершенно чужд уму и сердцу Константина. Но, конечно, это неважно. А вот опасения насчет Польши? Конечно, государю тоже многое донесли, да еще в преувеличенном виде. А Константин за последнее время как-то болезненно чуток стал во всяком вопросе, который касается вверенного ему народа и края.
Тут и самолюбие играет роль, и привязаться успел цесаревич не только к своему детищу, к великолепной польской армии, сейчас окончательно сформированной и вымуштрованной самым блестящим образом… Он полюбил и эту Варшаву, и польский шумный, легко возбуждающийся, отзывчивый народ, в котором так сильна любовь к возвышенным порывам, ко всему, что красиво и смело.
Он любит и самый климат, природу этой страны. И потому не хотелось бы, чтобы наносили на поляков лишние наговоры.
Писать брату об этом не надо. Александр по натуре очень недоверчив, даже слишком упрям в своих правильных, неверных ли выводах — все равно. Влиять на него надо осторожно, через людей, которые со стороны, мимоходом умеют направить мысли государя в ту или иную сторону…
Подумав так, Константин взял перо и стал писать… Аракчееву.
Конечно, наравне с другими, Константин относился с затаенным презрением, даже с отвращением к фавориту, которого сам Александр в минуты особой откровенности называет «необразованным, грубоватым и ограниченным» человеком… Но этот капрал обладает секретом влиять на своего умного, просвещенного повелителя, внушать ему доверие к каждому слову, какое срывается с неуклюжих губ преданного, раболепного графа.
Значит, и насчет Польши он может замолвить словечко в хорошую пору. А что Аракчеев захочет оказать услугу ему, Константину, — цесаревич в этом не сомневается. Он убедился, что нет человека с бо́льшим, хотя и глубоко затаенным самолюбием, чем Аракчеев. Стоит врагу даже прийти и смириться, попросить об одолжении «графа» — граф все сделает, чтобы доказать свою власть. Цесаревич же Аракчееву не враг, граф знает это. Да и неизвестно еще: кто примет власть после Александра? Сам государь еще не решил того.
Значит, и Аракчеев постарается заручиться расположением лица, которое, может быть, несколько лет спустя займет место, какое теперь в уме и в расчетах временщика занимает Александр. Он, Аракчеев, один из немногих, которые, подобно Константину и лейб-медику Вилье, знают, как ненадежно, в сущности, кажущееся здоровье богатыря Александра…
Быстро сообразил все это цесаревич, и перо его заскользило по плотному, глянцевитому листку. Кончено обычное, общего характера вступление, написаны любезные фразы, вопросы о здоровье, которым кокетничает постоянно хитрый услужник, чтобы дороже ценились его услуги и труды.
Задумался на минуту Константин — и вот дальше выводит своим мелким, рвущимся, скорее женским, чем мужским, почерком строку за строкой: