— Ты почему слова не скажешь, Дмитрий Иванович? — спрашивал Почивалов. — Сыновья твои в офицерах ходят, да и сам ты подхорунжий.
Каширин только махнет рукой и молча уйдет домой. А дома тоска без жены и детей. Вот уж спасибо соседу — тот его не забывает.
— Садись, Прохор Иванович, — приглашал он его, — закурим трубки, вспомним молодые годы. Ты службу начал вперед за меня аль после?
Прохор Иванович Семушкин был беден как церковная мышь, и Каширин нередко ему помогал. Сын Прохора служил казаком в одном полку с Николаем Кашириным, а тот в письмах просил отца не забывать Прохора Ивановича и из денег, посылаемых ему, отдавать часть старику: дескать, на наш век нам хватит.
До полуночи старики, водившие много лет хлеб-соль, беседовали, вспоминая молодые годы, казачью удаль и службу.
В тот день, когда Дутов с Сашкой Почиваловым приезжали в станицу, Семушкин пришел к Каширину ранее обычного.
— Садись, Прохор Иванович, закурим, вспомним молодые годы, — предложил по обыкновению Каширин. — Загуляла Расея, не поймешь, кто за кого.
— Нам с тобой, Дмитрий Иванович, в сторонке быть. Чуял я сегодня, что к Прову гости наведывались.
— Гости! — с усмешкой повторил Каширин. — Какие у него могут быть гости? Он как женился — человека на порог не пускает, думает, что утаит от людей свое богатство.
— Были гости, были, — повторил Прохор, — Сашка приезжал, а с ним полковник Дутов.
— Ты пошто знаешь?
— Меланья забегала к уряднику, а он крепко выпимши кричал на кухне: «Всех разнесу, мать вашу растак, с самим Дутовым у Прова Ефремовича виделся, наказ от него получил».
— Не к добру, знать, — тихо произнес Каширин и закурил обгоревшую по краям вишневую трубку.
В воскресные вечера на углу Безаковской улицы и Чистяковского переулка в Оренбурге останавливалась пролетка, в которой обычно сидел высокий, сухой человек военной выправки, в черном пальто и в широкополой мягкой шляпе. Он незаметно проходил через двор к маленькому особнячку, и в эту минуту, словно по сигналу, перед ним открывалась дверь. Он поспешно входил, и дверь тотчас плотно закрывали. На улице оставались невидимые для публики шпики, охраняя человека, скрывшегося в особнячке.
Когда пришла зима, незнакомец сменил пролетку на санки, а пальто и шляпу на доху и каракулевую шапку.
Как и всегда, его встретила сегодня нарядная женщина с пышной прической и протянула руки.
— Какой вы аккуратный, Александр Ильич, — произнесла она свою обычную фразу, увела его в полутемную спальню и усадила на широкую тахту.
Он ласково потрепал ее, как дородного коня, по оголенным плечам и при этом произнес непонятные ей французские слова, которые она приняла как комплимент.
В этой полутемной комнате Дутов, повысив себя по просьбе Надежды Илларионовны в чин генерала, проводил всю ночь до понедельника и на рассвете незаметно уезжал.
Никто не знал, как Дутов познакомился с Надеждой Илларионовной, но сам генерал распространил версию, что она его кузина, мужа которой расстреляли большевики в Петрограде за участие в корниловском мятеже.
Надежда Илларионовна через своих агентов получала сведения, что замышляет Совет, и рассказывала Дутову все подробности. Александр Ильич вел себя в обществе Надежды Илларионовны как богатый человек, умеющий щедро награждать. Он дарил ей золотые кольца и брошки, которые ему добывали казачьи офицеры, нападавшие под видом большевистских комиссаров на богатые дома, а Надежда Илларионовна прятала их в свой ларец, находившийся в потаенном месте кухонной стены. Она была горда тем, что ей нежданно-негаданно привалило счастье в лице наказного атамана оренбургского казачества, и тайно мечтала о супружестве с ним.
Прощаясь на рассвете во второй понедельник ноября семнадцатого пода, Дутов поцеловал ее в обе щеки и предупредил:
— Может случиться, что я не приеду в следующее воскресенье. Предстоят важные дела.
— Да хранит вас господь для меня и России, — ответила Надежда Илларионовна.
Митрич, урядник и писарь отправились по станицам. В Аннинском поселке, в Великопетровском, Александро-Невском и Куликовском их ждала удача. Казаки внимательно слушали дутовских посланцев, готовили коней и себя к походу.
Иногородним ничего не говорили. Им не верили, хранили все в тайне. Не раз, бывало, казак кричал иногороднему на дороге: «На казачьей земле, гад, живешь, а казаку не поклонишься. Зарубить тебя — святое дело для бога сделаю».
Проселочными дорогами и тропками тянулись к Оренбургу обозные двуколки, фургоны и телеги с продовольствием.
Сашка Почивалов ликовал. Хорошо жилось ему в адъютантах у наказного атамана. Еще не так давно он робел перед грозным родителем, а теперь отец сам гордился сыном и готов был слушать его команду. Неудовлетворенное честолюбие Сашки еще больше требовало от жизни, хотелось подчинять, покорять, заставить любить себя.