Только сейчас понял Василий, как прав был отец, когда после победы на Куликовом поле не стал преследовать Мамая. И странно, неужели Владимир Андреевич Серпуховской, попрекнувший на пиру отца трусостью, сам не знал, каково здесь, в этой степи? Разве не известно было ему, что каждый воин Мамая имел при себе продовольствия на год, — гнал для этого скот, за которым ухаживали жены? Каждый воин имел при себе постоянно не меньше тридцати деревянных стрел, колчан и щит, на двух человек имелась одна запасная лошадь, на каждых десятерых — палатка, две лопаты, кирка, серп, пила, топор, секира, сто иголок, веревка, котел. А у Ждана, например, был всего-навсего привязанный к древку топор, а за плечами тощий сидор с запасной парой лаптей. Идти тогда на татарских плечах сюда — значило бы обречь остатки московского ополчения на верную гибель. Разве мог не знать того Серпуховской?
Василий задал этот вопрос Боброку. Тот не сразу собрался с ответом, раздумывал, а тут еще и Бяконтов почему-то встрепенулся, отвел разговор в сторону:
— Хорошо, что хоть идолов наставили в степи, а то бы вовсе никакого спасу от жары не было.
Они хоронились в тени невысокого кургана, на котором стояла каменная баба, прижимавшая к животу кувшин. В лучах солнца грубое изваяние из серого дикого камня выглядело особенно мрачно.
— Я слыхал, будто слепоглазых девок этих больше всего на краю степи. А, Дмитрий Михайлович? — продолжал Бяконтов, но Боброк опять отмолчался, полулежал на земле не ворохнувшись.
Василий покосился на него, впервые отметил, что у Боброка голова уж сильно оплешивела, круглая лысина оторочена белыми волосами, словно воротником. Дмитрий Михайлович неторопливо повернулся, оперся о землю другим локтем. Василий увидел, что и глаза у него тоже старческие, словно бы выцветшие, и покрытые кровяными жилками.
— Ты правильно, княжич, размышляешь. И хорошо, что своим умом дошел, а не по наушничеству недругов дяди твоего, а они и у него есть, не только у Дмитрия Ивановича.
— А кто у отца недруги?
— Доколе в силе Дмитрий Иванович, недруги его молчать будут, как эти вот изваяния. И ты, Данила, тоже правильно судишь: до края степи нам не больше трех переходов осталось.
Скуповат на слова стал Боброк — нешто тоже от старости? Все намеками, загадками, притчами объясняет, слова лишнего из него не вытянешь.
Бяконтов вынул из переметной сумы немудреную снедь — птичьи яйца, испеченные в степном песке на полуденном солнце, ржаные лепешки, ветряную рыбу, сухую, как щепа. Запивали еду водичкой, каждый из своей лядунки — металлической плоской бутылки, обтянутой разноцветной материей.
— Эх, хорошо бы в Пятигорье перебраться, — размечтался Боброк. — Там баней много, ключей горячих, серой пахнущих… И дома там разные: есть летние, а есть истопки, с печами. Но опасно туда соваться, там хан со своими нукерами любит нежиться, сил на зиму набирается… Жаль.
Сожаление Дмитрия Михайловича было странным, даже будто ребяческим, и Василий снова подумал, что уж как-то очень незаметно, враз сдал лихой воевода: нет, он еще не старик, но уже — подстарок.
Закончив скромную трапезу, растянулись на теплой земле, набираясь сил для нового перехода.
Еще и не пала ночь, а в желтом небе повисла полная луна, оловянный отсвет ее окатил степь тоской и холодом. И сразу же завыли в несколько голосов шакалы, им отозвался яростным ревом верблюд.
— Отчего это звери воют по ночам, от голода нетто? — спросил Данила не столько из любопытства, сколько для того, чтобы развеять чувство неприютности и страха. И Боброк понял его, отозвался сразу же и многословно:
— Тут надвое думать можно. Помню, когда стояли мы на Куликовом поле на костях, хоронили павших братьев, много вокруг зверья собралось. Волки, шакалы, орлы, вороны так обжирались мертвечиной, что и отбежать далеко не могли, тут же и ложились, а все равно по ночам дико выли.
Василий поежился от омерзения ли, от ужаса ли, когда представил себе обожравшихся человечиной зверей и птиц, спросил торопливо:
— А скажи, Дмитрий Михайлович, страшно человека убивать?
— Страшно.
— Жалко, да?
— Как тебе сказать… Не по себе. Как почувствуешь, что с меча кровь его тебе в рукав потекла, так — не по себе… И меч весь в крови засохшей — невольно от него глаз отводишь… И рукоятка меча долго от крови липкая. — Боброк непроизвольно потер правую ладонь о подол рубахи, спохватившись, воздел руку к звездному небу, сотворил торопливо крестное знамение и сказал, построжав голосом: — Однако застряпались мы, пора! Идти надо борзо, но глядючи, чтобы не нарваться на засаду.
С тех пор как переправились они через Волгу и вышли в открытую степь, обязательным правилом для них стало днем укрываться от чужих глаз и отдыхать, а ночью двигаться на запад. Направление определяли по Прикол-звезде[54]. Она одна навечно к небосводу приколота, а другие — Луна, Зевс, Солнце, Афродита, Ермес, все до одного светила — вокруг нее хороводятся, всех их по одним и тем же кругам невидимые оку простого смертного духи водят, ровно стремянные коней на чембуре после сильной скачи.