— Ты пишешь так, как никто не писал. Я признаюсь, что ты потряс меня и перевернул во мне все представления об изографической хитрости. Ты великий живописец: все плоско писали, ты первый делаешь с выпуклостью и без непотребства. Я знаю, как ты это делаешь, я люблю смотреть на твою работу, но сам, если бы меня когда-нибудь вразумил Господь, не стал бы так писать — такими мазками, широкими и небрежными словно бы, с такими бликами, без ясных форм, зыбко так, призрачно… Нет, не стал бы!
— А почему ты никак не пишешь — ни по-моему, ни по-своему?
— Не знаю… Черти душу скребут… Но знаю: если когда-нибудь возьму кисть в руки, как ты — не стану.
— Нэ станешь, потому что нэ сумеешь, — опять с сильным акцентом стал говорить Феофан, как всегда в минуты волнения и глубокого самоощущения своего величия и своей изографической исключительности. Повернулся и пошел опять к огням таганов, а Андрей неспешно зашагал дальше по Владимирской дороге[50].
«Теперь уж, наверное, пустит он на краску побратимский крест», — с прежним огорчением подумал Андрей и, чтобы разогнать досаду, резко зашагал к стоявшему на расстоянии одного окрика[51] на крутом берегу Яузы монастырскому подворью. Маковка церкви во имя Нерукотворного Христа была облита серебряным светом луны, а очищенные усердными монахами от снега лемешные и тесовые крыши келий и трапезной выделялись на заснеженном дворе черными квадратами. Ни лампадного язычка, ни огня лучины или фитилька в плошке с маслом — ни малого светлого проблеска не рассмотреть было сквозь затянутые мутными рыбьими пузырями крохотные оконца. И ни живой души окрест, но Андрей знал, что в тени частокола непременно таится, карауля его, несчастный Пысой, утешить которого нечем и нынче опять.
Андрей знал, что стоит ему сделать несколько шагов, как Пысой сразу приметит и признает его, кликнет по имени и побежит навстречу прямо через сугробы. Этого не избежать, но хотелось побыть одному, обдумать разговор с Феофаном, слишком значительный разговор, первый у них такой разговор, и, наверное, неповторимый уж.
Он запрокинул голову, как делал это Феофан, и увидел белесоватый широкий пояс Млечного Пути, тянущийся от земли к небу, от дуги овиди к самому зениту. Над мерцающей дорогой в небесной глубине ярко горят шесть звезд небесного Трона[52]. Андрей с детства знал, что это престол Божий, а Млечный Путь — гигантская лестница, соединяющая землю с небом, человека с его Творцом. Но Феофан-то, может, не только это, что-то еще большее и значительное видел, когда смотрел так долго на находящееся превыше небес созвездие Трона?.. Кабы спросить об этом его? Но нет, как можно!..
Есть такие сокровенные вещи, о которых вслух никак говорить нельзя. Андрей корил себя и испытывал чувство стыда за то, что и великого князя уверял, и Феофану объявил, что не будет писать иконы и фрески, но сам-то про себя всегда знал: не сможет он жить без этого, как без хлеба и воды, как без воздуха и как без этих вот звезд.
Интересно, однако, почему так Сергий вдруг заинтересовал Феофана? А может быть, и не вдруг? И раньше замечал Андрей в заносчивом Греке не только гордынность и капризность, но и нечто вроде робости, застенчивости… Только возможно ли совмещение таких противоречий в душе?.. В обычной душе — нет, невозможно, но в душе титана, сложной и пониманию недоступной, выходит, возможно!.. О-о, Феофан Грек, потому-то, знать, непостижимо искусство твое, что и душа твоя непостижима столь же!..
«Разве же он еще не постригся?» — спросила Живана, и вопросом этим сказала: «Нет, не пойду я за Пысоя замуж, пусть поступает в монастырь, как и грозился сделать в случае моего отказа». И этот ответ надо было сейчас передать пришедшему из заречного села Воронцова и, может, давно уж караулящему Андрея возле монастырских стен Пысою.
Первый раз Андрей увидел его возле Андроникова монастыря с месяц назад. Тот слонялся перед монастырскими воротами, пытаясь заглянуть внутрь двора и не решаясь сделать это открыто и прямо. Андрей спросил его, стесняется тот или боится зайти. Пысой признался, что у него нет сил решиться. А решение его — идти в монахи или погодить? — зависело от того, оказалось, что не может Пысой понять, где лучше — у Андроника, что поблизости от родного села, или же, напротив, подальше податься ему от дома — в Крутицкий монастырь или даже в Симонов. Наивность парня сразу была видна, но Андрей не удивился ей и не осудил Пысоя.
Тот раз стоял солнечный и не очень морозный день, Андрей совершал свой обычный путь на Воронцово поле[53] до речки Черногрявки, откуда привозил, когда наступал его черед, на санках березовые дрова, заготовленные монахами — распиленные и расколотые, уложенные в поленницы. Пысой вызвался помочь, и на возвратном пути Андрей рассказал ему историю Андрониковой обители.