— Но я бы, кажется, согласился скорее в нетях быть, в Трокае замурованным до последнего смертного часа, чем Янгу предать… Такая девка, может быть, одна только и есть во всей Москве, во всей Руси даже, а может, и во всем свете она одна такая…
Андрей стоял, опустив глаза долу, чувствуя, как весенний ветер шевелит волосы и полы ряски. Ему ли, монаху, такие признания выслушивать!.. У него ли по таким делам совет искать… Да что они, Данила с Пысоем! Жестока, видно, прелесть женская, коли такую неустойчивость и даже буйство в душах производит! Что же сказать-то ему? Взгляд у Данилы больной да сумрачный. Знать, жжется она, любовь, сковородка дьявольская.
— А за что ты на дубок-то осерчал?
Не чаял Андрей, что в самое больное место угодит. Бяконтов покривился, как от боли, даже как бы и рассердился сначала, но вспомнил, что сам же ведь и начал с этого дубка.
— Янга любит его, кажется, больше всего на свете, то и дело сидит здесь вот и… плачет. Они с Василием Дмитриевичем детьми были малыми, закопали желудь и что-то там загадали, что-то тайное, их двоих на всем свете связывающее.
…Мир приваживал Андрея, расставлял ему сети блистающие, как тенета в серебряной утренней росе. Соблазны, роковые, неизведанные, влекущие сердце тайной своею, туга человеческая, печаль неизбывная — ей же несть утешения! — топила сердце его в сострадании. Страсти плоти бунтующей и детская чистая святость являлись ему в миру обручь друг с другом и вопияли о понимании. А искушения дьявольские: вражда, месть, славолюбие? И им место Богом допущено в сосуде скудельном — человеке. Где ж согласие, благолепность, покой? Где слиянность с Богом и великими творениями его? Только веруя в слиянность эту, можно решиться приступить к художеству иконописному. Иначе зачем? И что тщиться воссоздавать в божественных ликах? Неужто у Феофана правда?.. Всюду раздоры: промежду народами и промежду соседями, посреди власть имущих и среди нищих, друг у друга пеню взыскующих. Набеги, грабежи, гибель слабых и безвинных — зачем промыслом святым посылаются? Кого наказывать надобно? Кто во грехе погряз? Ну, а непорочных почто, а, Господи? Допустишь годы тишины и покоя, без сражений и глада, без мора и пожаров — так человек сам себе беду ищет, внутри себя терзается, аки лев рыкающий, душа его самое себя пожирает. Любовь — радость и свет Господен, на избранных проливающийся. Но зачем в муку такую она превращается, что мир кругом чернеет и весь виноватым делается? Почему все перепутано, все перемешано в жизни, данной нам для восхваления и благодарения Господа? Как обрести понимание сущего и таинства произволения Твоего, Владыка живота нашего? Все — свет, Тобою посылаемый и каждою душою живущей обновляемый. И тени есть лишь оттого, что все объемлет собою свет. Научи, вразуми, Отче, как испить чашу судьбы, Тобой предопределенной, как быть достойным имени сына человеческого и раба Твоего, Господи?
Долго молчал монах после исповеди боярина, далеко, сам не замечая как далеко, убрел мыслями. Давно бился разум его над вопросами, которые не всегда и назвать-то осмелишься, и трепетала душа от собственной дерзости и сокрушенности.
Не сговариваясь, они развернулись возле дубка, молодого, но уже вышедшего из младенческого возраста, уже не корявого, но вытянувшегося и распрямившегося, и пошли по взгорку назад к Боровицким воротам Кремля.
— А срубить ты его не решаешься отчего — Янгу огорчить не хочешь или гнева великого князя боишься?
— «Янгу огорчить»?.. Знаешь, я ее порой столь вдруг ненавижу, что готов саму ее порешить, не то что ее деревце… И гнева Василия Дмитриевича я не боюсь, чего мне бояться… Нет, не боюсь. Я все думаю всяко, думаю: ведь желудь они закопали в то время, когда Дмитрий Иванович полки на Мамая увел, дубок этот, выходит, ровесник достославной победы нашей на Дону. Он в Тохтамышево разорение уцелел, от пожаров всех уберегся, а я возьму — и топором его, а-а?..
— Да, на него, я думаю, даже и Маматхозя не посягнет.
— Маматхозя?.. О нем я всю подноготную прознал. Юрий Дмитриевич, который недавно в Сарае побывал по повелению великого князя, тоже подтверждает все. Маматхозя этот лаком зело до женок. Когда, бывало, после победного похода, воины собирали добычу — все, что можно увезти с собой на верховой лошади, если нет заводной (всякие нужные железки, шкуры, ковры), Маматхозя же приторочивал к седлу непременно какую-нибудь юную полонянку. Немало женок у него побывало, а вот Янга занозой в его сердце вошла… Вот и боюсь я, как бы он дубок-то этот не порешил по дикости своей, хоть он и христианином стал, нет у меня веры ему. Я и думаю: уж лучше я, а еще бы лучше — сам великий князь своей рукой, ему-то Янга…
И тут они враз увидели, как с красного крыльца великокняжеского дворца скоро сошла и столь же скоро побежала к Тимофеевским воротам Янга. Андрей воскликнул про себя: «Надо же, до чего легка на помине!», а Данила нимало не удивился. И то ему было ожидаемо и понятно, что следом из дворца вышла великая княгиня Евдокия Дмитриевна.