Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал, кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются. Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.
Никто еще не вводил Теркина так образно в этот мир неведомой, потаенной жизни. Он не мог все-таки не изумляться, как сумел Аршаулов сохранить - больной, нищий, без прав, без свободы выбора занятий и без возможности выносить усиленную работу - такое отношение к своей судьбе и к тому народу, из-за которого он погибал.
- Не я один, - говорил ему Аршаулов, не меняя тона. - Попадались, как и я же, из-за какой-нибудь ничтожной записки или старого конверта, визитной карточки. Мало ли с кем случалось встречаться и переписываться!.. Я, лично, против грубого насилия; но на иной взгляд и я - такой же разрушитель!.. Иначе и не могло быть!
- И всем этим вы обязаны кладенецким мужичкам? - глухо сказал Теркин.
- Нет, я с таким толкованием не согласен, Василий Иваныч!..
Аршаулов встал и, кутаясь в плед, тихо заходил по комнате.
- Доноса от крестьян на меня не было, я в это не верю... Было усердие со стороны местного начальства и, быть может, кое-кого из той партии, которая товариществу, устроенному мною, не сочувствовала и гнула на городовое положение.
Теркина точно что ужалило. Он тоже поднялся, подошел к Аршаулову и взял его за свободный край пледа.
- Для меня это чувствительно, Михаил Терентьич! Я хотел от вас именно выслушать душевное слово, в память моего приемного отца Ивана Прокофьича. А вы говорите про тех, кто его поддерживал, как про предателей и доносчиков. Как же это?
Толос Теркина вздрагивал.
- Позвольте, позвольте, Василий Иваныч. - Аршаулов прикоснулся к его руке горячей ладонью и подвел опять к кушетке. - Чувство ваше понимаю и высоко ценю... На покойного отца вашего смотрел я всегда как на богато одаренную натуру... с высокими запросами. Но мы с ним не могли столковаться, и он, не замечая того, шел прямо вразрез с интересами здешних бедняков.
- Однако?..
- Выслушайте меня.
Долго и все так же кротко говорил Аршаулов, даже кашель не прерывал его речи, и перед Теркиным вставала совсем иная картина кладенецких усобиц. Он начал распознавать коренную ошибку Ивана Прокофьича, не захотевшего смирить себя перед насущными нуждами и мирскими инстинктами "гольтепы", слишком горячо чувствовал личные обиды, неблагодарность за свои услуги в пору борьбы с крепостным правом, увлекался мечтами о городском благоустройстве и стал сторонником скупщиков, метивших в купцы, разорвал связь с мужицкой общиной.
- Но ведь его враги, - возражал он, - старшина Малмыжский и его подручные, были заведомые прощелыги и воры, совратители схода?..
- Я их и не выгораживаю, Василий Иваныч. И каковы бы они ни были, все-таки ими держалось общинное начало. - Аршаулов взял его за руку. - Войдите сюда. Не говорит ли в вас горечь давней обиды... за отца и, быть может, за себя самого? Я вашу историю знаю, Василий Иваныч... Вам здесь нанесли тяжкое оскорбление... Вы имели повод возненавидеть то сословие, в котором родились. Но что такое наши личные обиды рядом с исконным долгом нашим? Мы все, сколько нас ни есть, в неоплатном долгу перед той же самой гольтепой!..
Теркин молчал, но ему хотелось сказать: "Это идолопоклонство! Народ - темная, слепая сила, и надо ею править, а не становиться перед ней на колени!"
Он дал Аршаулову высказаться.
И в этом человеке увидал он под конец не изуверство какой-нибудь книжной проповеди, а глубину чистой, ничем не подмешанной преданности народу, жалость к нему, желание поднять его всячески, делиться с ним знанием, идеями, трудом, сердечной лаской.
- Что ж из того, - доносился до него чахоточный голос Аршаулова, согретый тихим одушевлением, - что ж из того, Василий Иваныч, что здесь облюбленное мною дело лопнуло, и я сам искалечен тюрьмой и ссылкой?.. Это - не аргумент. Да, в здешнем народе не нашлось того, что нужно для стойкого ведения всякого товарищества... Лень, водка, бедность, плутоватость, кумовство... все это есть, и я, по крайней молодости своей в ту пору, многого недоглядел. Но в нем, в его коренных свойствах - задатки высшего общественного строя... Он способен на выдержку и работу сообща. Я не славянофил... и нынешнего патриотического самохвальства не жалую; однако такова и моя вера!
- Кто же поддерживает вас... в настоящую минуту?.. Все оставили?.. Испугались?..
- Испугались - это точно. Да как же вы хотите, чтобы было иначе?.. Страх, умственный мрак, вековая тягота - вот его школа!.. Потому-то все мы, у кого есть свет, и не должны знать никакого страха и продолжать свое дело... что бы нам ни посылала судьба.
Тут только он откашлялся и перевел дыхание. Глаза разгорелись. Он выпрямился, и его неправильное лицо стало красивее.