Меня часто спрашивали в порядке разъяснения: «кто и что»? Спрашивали люди, проживавшие в Доме искусств, — настоящие «обдиски» (обитатели дома искусств, так в шутку назывались мы все, населявшие этот зверинец). Ряд забавных наименований, вроде вычурных елочных игрушек, скрыли имена реальных лиц. Прошло полстолетия! Все стало историей, и не стоит беречь эти маски. Эти маски были иногда удачны, вызывали улыбку, иногда были натянуты и разочаровывали своей «придуманностью». Либин и Котихина — великолепно и очень «елочно»! Это художник Билибин и художница Щекатихина! Гоголенко — Зощенко, довольно ядовито, и, так сказать, удар насквозь! Михаил Слонимский — Копильский. Эльхен — поэт Нельдихен. Поэтесса Элан — последняя «Снежная маска» — Надежда Павлович. Красивый сосед — не узнаю. Ариоста — Мариэтта Шагинян. Акович — Аким Львович Волынский. Гаэтан — Блок. Микула — Клюев — ну какой уж там «Микула»! Слишком «другое» народ вложил в этот образ! Еруслан — Горький, Инопланетный Гастролер — Андрей Белый. Поэт с лицом египетского писца — Гумилев! Однако Ольга Дмитриевна! Вы знаете искусство Египта? Писателям той эпохи многое знать было не к чему!
Оказывается, не один Чистяков стоял в виде феи Карабос у вашей колыбели новорожденной писательницы!
Это было вскоре после того, как я поселился в Доме искусств.
Георгий Семенович Верейский уговорился заранее с Сомовым, что он приведет к нему молодого художника, хорошо принятого Александром Бенуа. Инициатива этого посещения целиком принадлежала Верейскому; возможно, ему хотелось навестить Сомова, а кстати послушать, что скажет о моих рисунках мастер, который, несомненно, заметным образом повлиял на портретное искусство самого Георгия Семеновича.
Вечер, в смысле погоды, был самым неподходящим для несения папки с рисунками. Пятый день дождь лил как из ведра. Черная ночь настала уже в семь часов вечера. Трамваи не ходили, и мы брели куда-то довольно далеко по Екатерингофскому проспекту…
В те годы все квартиры будто сжимались, превращались в некие скорлупы, жилища улиток, обитатели которых пытались таким образом спастись от опасности замерзнуть из-за отсутствия дров… Но квартира Сомова, по-видимому, никогда не была обширной. Мы вошли в крошечную переднюю, затем через маленькую столовую в мастерскую-коробочку с одним окном. Рисовать кого-нибудь или что-нибудь с натуры в этой бонбоньерке было нельзя, фантазировать, мечтать, конечно, можно. Такая мастерская была весьма странной для художника со средствами, старого петербуржца. Художника, который мог диктовать любые цены за свои произведения…
Верейский представил меня.
Сомов был очень, очень похож на свои автопортреты. Среднего роста, кругленький, в уютном домашнем бархатном пиджачке. Не так чтобы очень толст, однако ж и не слишком тонок. Слова о незабвенном Павле Ивановиче Чичикове почему-то самым дурацким, непочтительнейшим образом влезли мне в голову.
Сомов очень внимательно рассматривал мои рисунки. Разумеется, в них уже были какие-то внутренние вихри, совершенно чуждые душе Сомова… Он, как и многие другие представители старой петербургской интеллигенции, все еще как бы пребывал в неких ритмах 1912–1913 годов; психические навыки, реакции — все было прежним. На моих же плечах, верхом на шее хорошо проехалась Русская История. Как нам было понять друг друга?.. Правда, Бенуа ведь учуял, что в моих рисунках — другая эпоха. Такого совета, какой мне дал Бенуа, — зарисовать все, все, — я от Сомова не услышал. Он заговорил совсем о другом.
— А не хотелось бы вам делать портреты поподробнее, с более выпуклой формой… Во сколько сеансов сделан, например, вот этот рисунок, видимо, сеанса в три-четыре?
— Какой там четыре сеанса… минут сорок, не больше. Мне бы никто не позировал три-четыре сеанса, рисунки ведь я не отдавал и не продавал… — ответил я и подумал про себя: «Ну уж если подавать советы прилежания, внимания и терпения, то, многоуважаемый Константин Андреевич, я немало наслышался их в Академии до революции и сам их могу подавать с точки зрения великого Чистякова. Не находите ли вы, что эти качества собственным вашим портретам не слишком пошли на пользу, они фотографичны до предела, предназначены для самого что ни на есть обывательского глаза. Репин — безудержный „модернист“ по сравнению с вами. А есть ведь еще Франс Гальс, есть Латур, есть Эдуар Мане!..»
Тут Георгий Семенович стал упрашивать Константина Андреевича показать нам что-нибудь из последних работ.
— Да ничего нет! Быстро все расходится. На руках почти ничего не осталось, — скромно сказал он. — Впрочем, вот… не очень, правда, законченное, надо кое-что еще досмотреть, доработать…