Эксперты недаром ели свой хлеб — «кто не работает, тот не ест». Они работали и ели, даже кого-то «заедали»! Они знали, на какой полочке что лежит, и «вычитали», что хорошо, что плохо! Царство «провизоров»!
Вот когда пришел их час! Когда-то над ними смеялись. Теперь их зауважали. Им доверяли… рабочие от станка, когда они оказывались главами культурных учреждений, музеев…
Культура, в которой нет места для н_е_п_р_е_д_в_и_д_е_н_н_о_г_о, — мертвая культура!
И все-таки… все-таки…
Несмотря на все новаторства… Несмотря на декорации, стихи, иллюстрации, постановки… Новые декорации, новые стихи, новые, сверхновые постановки — была какая-то зябкость, обмороженность в этом «новом».
Зыбкость и зябкость!
Какая-то холодноватая окостенелость была в каждом из слоев… Неуверенность самой «походки» этой культуры. Прекрасной культуры для меня, прекрасной, так как это моя «неуверенная молодость».
Есть же люди, которые в искусстве Венеции XVIII века чувствуют увядание, печальную улыбку о прошлом… Эти люди почувствуют и холодноватость, зябкость — «подмороженность весенней сирени» в искусстве Петрограда первых пяти-семи лет после Октября. Другие будут спорить… отрицать… Все это, конечно, недоказуемо! Ведь на лбу искусства Венеции не было надписи — «альдиной» «печаль увядания». Почувствовали же… кто мог и кто сумел почувствовать… Почувствуют и то, что чувствовал когда-то я… Дрянные коричневые пятнышки на гроздьях мерзлой белой сирени!
Время шло.
Жизнь… Женщина… Эти два великие «Ж» заставляли принимать решения.
Я был непредвиден культурой экспертов! Я был упрям, меня тошнило от всеобщей дотошной сухости, выписанности, чистоплюйства, благовоспитанности, я был человек «оттуда», из «Великого Неуюта».
Вот тогда, наперекор всему «петербуржскому», я стал работать акварелью в «мокром», где были случайности, где была непредвиденность, и в этом было что-то волнующее.
Надо ли говорить, что материально я сел на мель. Голодный, я шатался по городу, как герой Гамсуна… Иллайали!
Можно было писать акварелью в мокром где угодно, но только не в городе Воронихина, Захарова, Кваренги и Росси!
Это была дерзость! Почти безумие… Мне становилось жутко…
Время шло. Неслись слухи, похожие на сверкающие легенды, на милые детские сказки о молочных реках и кисельных берегах!
Там, на. Молочной-Москве-реке, на кисельном берегу близ Калинового моста, Дом-Домище Чудо-Юдо!
Его построила матушка Екатерина! Построила для детей Порока, Стыда, Греха и Обмана… Детей куда-то убрали… не до них теперь… Комнаты как ячейки сот гигантского улья заняли другие пчелки… В каждой комнате сидел журнал, газета и, конечно, редакторы, сотрудники, бухгалтера, корректоры и прочие и прочие… Сотни коридоров, тысячи комнат и в каждой редактор.
О! Он, редактор, не санкт-петербургский «коннессер», он из Винницы, из Синельникова, из Одессы, реже из Баланды, Балахны или из классической родины редакторов Чебоксар… Он проще тех эрудитов и арбитров прекрасного, от которых я удрал из Великого Города… Он даже никогда не сидел с ними рядом…
Он кое-что «слышал», и этого достаточно. Он знает, что есть поэт Александр Блок, который написал свое единственное стихотворение «Двенадцать» и умер… Жаль, что на большее его не хватило, а то бы: «Милости просим что-нибудь еще в этом роде, для газеты „Гудок“. Для журнала „Батрачка“».
Он знает, что есть художник Репин, ну, это все знают: «Иван Грозный убивает сына»… Но они люди реальные и, конечно, не требуют невозможного, а так, что-нибудь попроще! Но, только условие одно… поскорей!
Стиль… это неважно… Мы признаем все стили… Все, все, все идет нам на потребу.
Вот когда Давид Бурлюк оказался пророком!
Говорили, что нам настолько в смысле формы «всем все равно», что оплачивают даже «оригинальность». Каково!
Блаженная стадия культуры, когда это понятие еще не народилось!
Эллин не понимал, что он «оригинален». Амфора краснофигурного стиля была «нужна», чтобы наливать в нее вино! Нужна!
Люди, умеющие писать стихи, рисовать рисунки, были нужны!
По коридорам бродят, предлагая свои услуги неизвестные поэты, писатели, наш брат художник, не Репин, не Рерих, не Бенуа, а так — «товарищ художник»!
Разве можно запомнить фамилии всей пишущей братии?
Какие-то Асеевы, Булгаковы, Юрий Олеша (Зубило), Шкловский, Паустовский, Ильф, Петров, Катаев, ну стоит ли забивать голову их именами: Счет! В бухгалтерию! Плата по пятницам…
Мне бы не «выпекать», а только бы иметь булку к чаю…
Нет! Надо покидать эту тихую заводь, этот провинциальный Большой Гребецк! На великие просторы!
Dahin! Dahin! Wo die Zitronen blühn…
Москва, годы тридцатые