Коля Бруни сочинил в честь его стихи, в которых были строки:

Замок на губы наложив,Он в поколеньях будет жить!

Не знаю, как насчет «поколений», но в моем поколении в Москве в 1964 году оказалось, что его помнят два человека: я и Покаржевский, — мы случайно встретились с ним у Петровских ворот и воскресили кое-что из прошлого!

И все-таки приходит в голову: какой же неповторимый человек был Николай Семенович Самокиш!

Какая благожелательность! Какая деликатность души, как он не хотел «властью профессора» влезать в душу ученика! Как он понимал, что раз в душе что-то «поется», поется, может быть, и нелепое с его точки зрения, — нельзя этого касаться! Я думаю — это такой редкий случай, что надо его отметить.

Ведь мастерская Самокиша была не частным предприятием, — вроде мастерской Грота или Новой художественной мастерской (Гагариной), она была частью казенной, весьма рутинной Академии, императорской Академии!

Да, он был «героем» деликатности. Вот какой человек был облачен в мундир офицера русской армии!

Часто приходил на вечера Петр Митурич, который в семье Бруни пользовался далеко не таким весом, как П. Львов, который и по темпераменту был «всех давишь»!

Митурич держал себя в те поры довольно скромно, но он сразу и не «вырос». Я только в конце зимы познакомился с его искусством и он сразу «захватил мое внимание» и вызвал мой восторг! Настоящая же его зрелость пришла в зиму 15–16 года.

В его даровании была какая-то напряженность и даже «сумасшедшинка». Точно человек, бывший долго вне обычного сознания в некоем «небытии», пришел вдруг в наш мир и увидел привычные для нас вещи с какой-то невиданной яркостью и значительностью. Ну, палисадник с частоколом, ну, труба на крыше, ведь можно и частокол сделать только намеком, и трубу в виде кирпично-красного пятна, все ведь поймут! Нет, частокол ранит вас своей назойливостью, труба ужасна со своими злыми кирпичами, а эти ветки деревьев, о! их можно пересчитать! Сколько их? Шестьдесят две, — ошибся, — ну, так восемьдесят четыре! Это ведь не ветки обычного дерева, которые представляют некий математический ряд, весьма не конкретный и приближающийся к бесконечно большим величинам, или они просто исчезают в некую туманность, благодаря их множественности. Множественность почти музыкальную…

Да! Искусство Митурича лишено музыки, оно остановлено, неподвижно, как-то окостенело!

Вот, — найдено слово: это анти-Коро! И оно зло, его искусство. Кажется, эти ветки — собрание прутьев для того, чтобы кого-то высечь. Вот сейчас поднимут юбку и начнут сечь мягкие теплые округлости. Сечь с надсадом, со свистом, со «свидригайловщиной»! Может быть, в этом и секрет его воздействия. Меня Митурич всегда поражал и изумлял именно вот этой своей злой напряженностью!

В семействе Исаковых-Бруни была девушка — домашняя работница. Очень миловидная, шустрая — настоящая субретка французской комедии. Все хозяйство, конечно, лежало на ее весьма изящных плечах! У нее был мальчик, вероятно, полуторагодовалый. В деревнях в таких случаях говорят: «нагулянный ребенок» или сами про себя девицы объясняют: «неловко погуляла».

Можно было удивляться, как такая красотка в духе искусства Венецианова произвела на свет настоящего уродца — маленького старичка-гомункулуса. С огромной тяжелой башкой, с хиленьким тельцем. С глазами, посаженными глубоко под череп, носюлькой между глаз и тяжелыми скулами и челюстями. Кроме того, он был как-то очень серьезен, никогда не улыбался и смотрел на всех весьма недоброжелательно! Он оживлялся только тогда, когда кто-либо из нас преподносил ему конфетку в бумажке, которую он очень деловито, пыхтя, сопя, разворачивал. Так как он был ребенком крайне нелюдимым, то никто как-то им особенно не занимался.

И вот Митурич сделал его портрет. С ядовитой проницательностью и блеском! Это была страница Достоевского в изобразительном искусстве! Ребенок-старик, он на портрете был жуток. Вот тогда я постиг всю силу необыкновенного дарования Петра Васильевича — и в дальнейшем, с каждым его рисунком, убеждался в этом!

И вот — весь фон сзади, кругом головы этого маленького старичка с недобрым взглядом, был обклеен бумажками из-под конфет: «Белочка», «Ананас», «Груша», «Раковая шейка», — и еще что-то золотое и блестящее!

Это было нелепо! Жалко было видеть, как эта ерунда убивала исключительные качества митуричевского рисунка! Правда, тогда приходили веяния из Парижа, что кто-то, кажется, Брак, вводит в живопись печатные буквы и наклеивает куски объявлений и вывесок, но у Брака было чистое нагромождение углов, пятен и прочего, а у Митурича — портрет, где-то смыкаемый по силе выразительности с карликами Веласкеса!

Петр Васильевич пробовал как-то объяснять:

— Это я хотел выразить его духовный мир. Жизнь он воспринимает через конфеты в бумажках!

Разве можно было спорить! Можно было пожать плечами — и все! Куда делся этот рисунок? Может быть, он у родственников Исакова? Рисунок был пронзительно ясен — теории Петра Васильевича были туманны и крайне «невнятны».

Перейти на страницу:

Похожие книги