На Карельском перешейке — ранняя весна. Еще бело вокруг от недавних метельных снегопадов, но высоченные сугробы, каких уже несколько зим не было, успели уплотниться, снизу засочились влагой, сверху отвердели. Солнце греет даже через облачную пелену. Птахи верещат на мокрых ветках. А с крыш и с подбалконных откосов вперебивку звенит, шлепает, долдонит победная, уже набравшая силу капель.
Сегодня, сбрасывая с летнего крыльца слежавшийся снег, нашла под ним целлулоидного ослика Катюшки. Вот бы ее привезли сюда! Чтоб топала по оседающему насту, норовила ступить в лужу или нагнать воды в пробитую через двор канавку с неторопливым ручейком. И чтоб ни о чем не думать, а глядеть на этот крепенький побег жизни, на это сосредоточенное постижение мира — ей все внове: капель, лужа, щепка, застревающая на перекате, верещание птахи, мокрый блеск резиновых сапог…
Стариковское слово «бабушка» поначалу озадачило меня не меньше, чем «ветеран». Пока здорова, много работаешь и многое замышляешь — откуда взяться стариковскому самоощущению? А жизнь идет, бежит, вот уже две внучки у меня — Оленька, старшая, и Катюшка, совсем крохотный человечек. Что ж, бабушка так бабушка, освоилась с этим понятием и открыла за ним тончайшую и мудрую поэзию — поэзию познания своего третьего поколения, сочных побегов от единого ствола. В них и сходство, и никакого сходства, сплав родного, знакомого с неведомо как и откуда взявшимся. Оленька — папина дочка, вплоть до белой прядки над лбом, до характерного движения глаз… а повторения не будет, уже проглядывает и не папино, и не мамино, и не мое — свое. Будет ли оно лучше или хуже — свое, неповторимое. И Катюшка… все еще в зародыше, но пробивается характер с особинкой. Пока вроде народившейся сосенки, еще ни ствола, ни веточек, а выбился из-под слоя пожухлой хвои коротенький торчок, а на конце торчка растопырил мягкие иголки зеленый сквозной шарик… Поди догадайся, что они ближайшие родственники — зеленый шарик и та сосна, что вознесла над ним корабельный ствол!
Ну почему бы не привезти ко мне Катюшку хоть на день?!
А все дело в том, что я устала. Трехмесячное путешествие в историю измотало куда больше, чем настоящее путешествие, даже если оно без передышек, от зари до зари, по жаре, по холоду, по бездорожью, воздухом, морем, как угодно…
И еще, сквозь усталость, чувство облегчения — выполнила давний долг.
Перед тем как вернуться к рукописям, надо бы денька три побродить по комаровским тающим, рыхлым дорогам, скалывать лед и сгонять воду по канавкам, подмерзающим ночью, а днем оживающим, искрящимся, болтающим невесть что. И ни о чем не думать.
На днях повесили новый скворечник — и уже скворец и скворчиха носятся взад-вперед, обживают его. В старом скворечнике селились не скворцы и не синички, а небольшие серенькие пичуги, не знаю, как их именуют, но они появлялись ранней весной и первыми захватывали жилплощадь. Однажды скворцы пытались оттеснить молодую пару, те отчаянно выкликнули подмогу, прилетело пичуг десять той же масти, скворцы тоже кликнули своих, сражение шло по всем правилам воздушного боя, с виражами, атаками, заходами со стороны солнца… И ведь отстояли серенькие свой домок! Скворцы очень расстроились, в тот год, кажется, и на участок не залетали. Осенью старый скворечник сорвало ветром, а с ним вроде и права сереньких? Скворцы тут как тут, поют-заливаются с рассвета и до самых сумерек, даже изнутри своего домика голос подают.
И еще нынче к нам повадилась белка, смелая до отчаянности. Бегала прямо по двору, взлетала по стволу сосны, потрошила над нами шишки, потом, как воздушная гимнастка в длинном прыжке, перелетала с одной сосны на другую, там опять потрошила шишки — за зиму, наверно, проголодалась. Мы ей начали подкладывать под сосну шишки, орешки, хлеб. Утром глянешь — все подчистую! А это, оказывается, сорока повадилась. Джерри на белку не лаял, только подозрительно следил за ее передвижениями, а сорока уязвила его своим нахальством, подпустил ближе да ка-ак рявкнет… Белобоки и след простыл!