Тихий, не мамин голос соглашается: мама, мама, — и в сторону что-то быстро говорит по-карельски, а рука по-прежнему оглаживает мой лоб. Рука тоже не мамина, мягкая и шершавенькая, безошибочная в своих облегчающих движениях. Вот она оторвалась ото лба, просунулась под шею, приподняла мою тяжелую голову, к губам прижат край чашки, кисленькая влага касается губ, я с наслаждением втягиваю ее, смакую, пью большими глотками, и тот же голос на чужом языке поощряет меня, а рука поддерживает удобно и сильно.
Приоткрыв глаза, я вижу чужое лицо, не старое и не молодое, лицо крестьянки с непроходящим загаром и жесткими морщинками от солнца и ветра, участливое лицо со светлыми до прозрачности Гошиными глазами, и вспоминаю, что это мама Тани и Гоши, или, как здесь говорят, Ёши, Егора Терентьева, я в доме Терентьевых, в Видлице, прямо с первомайского вечера Таня привела меня домой и вдвоем с матерью раздела, уложила, напоила горячим чаем с клюквой… И сейчас питье клюквенное, только холодное. А я заболела. Нелепо! — в чужой деревне, в чужом доме, и как раз тогда, когда никак нельзя болеть…
— Ты усни, усни, — говорит другой голос; я догадываюсь — Танин.
Свет в комнате тусклый. Что это — раннее утро? Или вечер?
— Таня!
— Я здесь, Верочка.
— Это вечер?
— Что ты! Пять утра. Ты поспи, полегчает.
— Я посплю и встану.
— Конечно, встанешь. А теперь спи.
Закрываю глаза и слышу, как они на цыпочках отходят от кровати. Не сплю, а стараюсь понять, что же со мной произошло. Ведь приехала здоровая, и почти сразу Таня повела меня знакомиться со всеми подряд — с партийным организатором, с председателем сельсовета, с начальником ЧОНа, с комсомольцами, и я удивлялась, что комсомольцев — около сотни и коммунистов больше сорока, а было больше ста, но многие погибли в боях с белофиннами или еще не вернулись из Красной Армии. Никто не смотрел на меня как на девчонку, приняли уважительно — «товарищ из центра», парторганизатор сразу записал меня в список выступающих на первомайском вечере и на митинге у братской могилы, а кроме того, попросил, чтобы в середине мая я сделала доклад о международном и внутреннем положении: «К нам лектора давно не приезжали». Затем все сельское начальство по очереди и вместе предупредило меня, что сразу после праздника они уйдут на сплав: и подсобить надо, пока высокая вода, да и заработок… «а ты уж как-нибудь останься за всех, никаких особых дел, разве что срочная директива из Олонца…» Я кивала: конечно, останусь, конечно, если срочная директива, сделаю. Мне льстило такое доверие. Но странно — их лица и голоса были как бы отделены стеклом, приходилось напрягаться, чтобы разглядеть и услышать.
Три дня — через стекло.
…Идем демонстрацией на митинг. Комсомольцев много, мы поем песню за песней, но песни тоже за стеклом, глухо и невнятно. У надгробного камня с именами погибших видличан небольшая трибуна. Я на трибуне, чувствую дуновение ветра с реки, меня прохватывает дрожь оттого, что по реке еще плывут льдины и льдинки, ветер гонит их в Ладогу, поторапливает — пора сплавлять лес, стоит «высокая вода». Высокая вода уже подступила к порогам бань, затопила низины. Хо-лод-на-я!..
…На митинге говорят и по-карельски и по-русски. Вчера вечером я сложила и заучила целую речь, но сейчас понимаю, что она длинна, стоять на ветру слишком холодно, всем, должно быть, холодно… Я выкрикиваю свою речь, на ходу сокращая ее, и почему-то не слышу своего голоса.
— Ты не заболела, Верочка?
— Нет, Танюша, просто охрипла.
…Вечер. За сценой клуба комсомольцы наряжаются для концерта, музыканты продувают трубы, настраивают балалайки и мандолины, гармонист перебирает лады… Но все лица и звуки по-прежнему за стеклом.
…Стол президиума. И темный зал, где одно к одному — лица, лица, лица. Зал почему-то покачивается, я понимаю, что этого не может быть, но он покачивается.
— Товарищ Кетлинская, идите же!
Оказывается, меня уже несколько раз выкликали, в зале ждут — «товарищ из центра»! Я выхожу к трибуне и сразу хватаюсь за нее, потому что зал качается. И все лица плывут как по медленной волне… Свою речь я довожу до конца, но голос будто и не мой, то бьет в уши, то звучит далеко-далеко. Когда я возвращаюсь на свое место, рядом оказывается Таня:
— Может, сразу пойдешь домой, ляжешь?
Я мотаю головой, у меня нет сил встать. Начальник ЧОНа, худой и длинный-предлинный, перегибается ко мне через двух человек и нашептывает указания:
— Получай все, что адресовано ЧОНу, будет что срочное, пусть Таня кликнет моего Ванюшку, он достанет лошадь, только если срочное и секретное, мальчишке не давай, привези сама!
Я обещаю — конечно, привезу сама, А потом… потом как в закопченном стекле — улица, меня ведут под руки, с одной стороны Таня говорит: «Надо же, вся горит!» — а с другой кто-то неведомый советует баском: «Баньку затопите, пропариться нужно!»
И почти сразу — прохладная рука ложится на лоб, я в постели, кисленькая освежающая вода… «Ты поспи…» Надо поспать, мне нельзя болеть. Одна за всех… если что срочное и секретное…