Без гнева и горечи думает о том, что натворила, ох и натворила девчонка! Сейчас ей хорошо — если она сама себя не обманывает, но разве она знает, сколько трудного ждет ее впереди?.. И как ей еще захочется многого другого — ведь двадцать три года! Но это жизнь. Со всеми выкрутасами и бедами — жизнь. И каждый живет, спотыкается, ищет счастья по-своему. Кто может сказать наверняка — такое счастье тебе не нужно, жди иного!.. А может быть, по ее характеру именно такое и развернет все ее силы, ум, энергию?..
Он совсем забыл то, что случилось с ним самим, но оно не хочет отступать, оно тут, в его теле, оно властно напоминает о себе тянущей, протяжной болью. Он заглатывает стон, подавляет желание скорчиться, от этих усилий его прошибает пот.
— Ой, папа, — глянув на него, с досадой роняет дочь, — хоть ты-то не переживай.
— Когда это будет у тебя? — через силу спрашивает он.
— Через пятнадцать недель. — На ее губах светится незнакомая ему, обращенная внутрь улыбка. — Уже шевелится.
Они молчат, бок о бок, каждый прислушиваясь к своему. Боль медленно утихает, потягивая и подергивая, но утихает. Пот холодком стынет на лбу.
— Ты сказала — пятнадцать недель?
— Ага! Всего ничего тебе осталось до дедушки.
Осталось?.. Слова, криком рвущиеся с губ, надо удержать. Быть человеком до конца. Через пятнадцать недель она родит, а меня, возможно, уже не будет. Привычная смена поколений, закономерность, такая жестокая, когда коснется тебя.
Галинка вдруг счастливо смеется и припадает головой к его груди, локоть упирается в его живот, и он весь напрягается от страха, что боль вернется, и осторожно отодвигает ее острый локоток.
— Ты все-таки мировой папа! — восклицает Галинка. — Мама вздыхает и охает: «Папа с ума сойдет!», а я знала, знала, что ты у меня умный. Ой нет, вру, шла к тебе, думала — задушишь. Папка, ты самый замечательный отец в мире!
И тогда он без усилия говорит ей:
— Беда в том, что ты можешь остаться без меня. Вдвоем с мамой будет гораздо трудней.
— То есть как — без тебя?
Он дает ей полную справку, сухую и подробную, как те сведения, что он вычитал сегодня в библиотеке, в медицинских учебниках и справочниках, прежде чем идти домой. Говорит рассудительно, будто этот ужас относится к кому-то другому, постороннему. Но в конце сообщает: послезавтра к девяти утра, — и весь этот ужас наваливается на него, и надо удержаться, удержаться…
— Ты только не пугай себя, — строго говорит Галинка, — после таких операций живут и живут. Я знаю столько случаев…
— А я знаю статистику.
— Начитался? Плюй на статистику! Ты же крепкий, у тебя организм здоровый, поправишься и сам будешь подшучивать над своими страхами. Вот увидишь! Такой знаменитый хирург не взялся бы делать операцию, если б не видел, что можно вылечить, а раз он взялся…
— Не надо, Галинка. Мы должны подготовить маму. Но друг перед другом — можем мы не врать?
Галинка смолкла. Сжала губы, только скула подрагивает.
— Если назло статистике все обойдется, это будет подарок судьбы. А пока надо думать о том, чтобы оставить все в порядке. Маме облегчить. И теперь вот с тобой — надо же все как-то устроить.
Губы ее по-прежнему сжаты, но по дрожащей скуле быстро-быстро бегут слезы, срываются и падают поблескивающими каплями.
— Перестань!
Он берет и потряхивает ее будто закоченевшие пальцы.
— Родишь человека, вот и убыль покроешь. Все естественно, Галинка. Я рад, что ты не боишься жизни.
Щелкает замок. Постукивают в передней каблучки.
— Мама.
Она ладонями стирает слезы. И оба настороженно ждут и собирают все душевные силы, как будто все, что они до сих пор говорили и думали, было лишь подготовкой, а сейчас наступает главное испытание.
В БЕЛУЮ НОЧЬ
Я бегу от них ото всех.
Бегу от сбивчивых мыслей, от зудящей тревоги, от настырной памяти, для которой никогда не погаснет тот дачный костер, рассыпающий пеплом исписанные листы… от наваждения лиц и слов, от невесть откуда взявшегося чувства долга перед всем множеством множеств знакомых незнакомцев, от их судеб, их алчущих глаз.
Как стучат каблуки белой ночью!
Может, оттого, что в и д и ш ь, как беззвучно спит твой город, как матово сияет вода канала, как огромно пронизанное неярким светом небо, а может, и оттого, что белая ночь, сколько ее ни объясняла наука, — колдовство… Идешь легкой походкой, стараясь не нарушить тишины, а каблуки стучат отчетливо, гулко, и откуда-то издалека, из каменных переулков, послушное эхо возвращает тебе их гулкий стук.
Хоть бы один прохожий!..