– Мы знаем, – говорил мне один из них, именно тот, который спорил о судебной реформе, – что мир, в котором мы жили, продолжает существовать только в нашем воображении. Наша личная жизнь кончена; и вот, дотягивая последние годы, мы не хотим впасть в то состояние, в котором находится современная Европа. Эта Европа, в своих интеллектуальных проявлениях, напоминает мне, знаете что? – агонию Мопассана, когда он поедал свои испражнения. В этом – смысл теперешнего состояния Европы. Не мы ответственны за это. Но пусть нас не упрекают за отсутствие у нас современных интересов; мы предпочитаем сохранить наш архаический облик и превратиться в живые иероглифы.

Затем он заговорил о смене культур. Я слушал его и смотрел на очень характерное его лицо – широкое русское лицо, – покрытое двухдневной щетиной, и на его шею, уже подернувшуюся морщинами, и, почти не слыша того, что он говорил, представил его себе за большим письменным столом, в кабинете полуказенного-полунаучного вида, в котором он вел бы переговоры о каких-нибудь деталях соглашения или очередной реформы. Я так ясно себе представил это, что, когда я сделал над собой усилие и увидел, как все происходило в действительности, мне вдруг показалось дико, что он одет в потрепанный, лоснящийся пиджак, что он сидит за рулем давно покосившегося – как скверно построенный домишко – автомобиля; ночь, тишина, высокие здания богатого квартала, и за затворенными ставнями – мирный сон людей, их населяющих и принадлежащих к той самой «невежественной буржуазии», к которой этот нищий человек чувствовал такое неподдельное презрение.

А он продолжал читать мне лекцию о современной Европе, о причинах военных поражений России в девятнадцатом столетии, о тоталитарных системах, про которые, между прочим, сказал:

– Мы унаследовали известную последовательность культур, вы сами знаете какую. И теперь нам предлагают – после шестого века до Рождества Христова, после христианства, Возрождения, немецкой философии и девятнадцатого столетия, – нам предлагают добровольно отказаться от всего этого, радикально поглупеть, забыть все, что мы знаем, и спуститься до уровня малограмотного подмастерья. С другой стороны, конечно, послевоенная Европа представляет из себя зрелище настолько омерзительное…

И в это время к нам подошел пьяный безработный, который стал уговаривать моего собеседника отвезти его за пять франков куда-то в далекое предместье. Он долго хныкал, жаловался на тяжелую жизнь, говорил, что бедствует пятый год, так как болен и не способен к труду, говорил, что его жена тоже больна и что у них шестеро малолетних детей. Комментатор судебной реформы начал было объяснять ему на вежливом французском языке, что, во‑первых, он не может везти его за пять франков, во‑вторых, что если он действительно болен, то не должен иметь детей. Он приводил в доказательство своих слов совершенно неопровержимые доводы и был недалек от общих рассуждений о мальтузианстве, но я прервал его и сказал по-русски, что он напрасно теряет время. Безработный посмотрел на меня с пьяным любопытством.

– Слушайте, – сказал я, – во‑первых, из ста шансов девяносто, что он врет. Затем, даже если все, что он говорит, правда, то и тут вы ничего ему не докажете, это так же бессмысленно, как советовать ему читать Аристотеля. – После этого я посоветовал безработному «убираться к дьяволу».

Мой собеседник покачал головой и сказал:

– Как вы, интеллигентный человек, можете так разговаривать?

Я пожал плечами и ответил ему, в свое оправдание, что с каждым следовало, по-моему, говорить его языком, иначе он вас не поймет.

– Вспомните анекдот о Гамлете, – сказал я ему.

Он не знал его; тогда я рассказал, как командир какого-то полка, решив развивать своих подчиненных, выписал приличную труппу актеров, которая исполнила перед полком знаменитую пьесу Шекспира. Солдатам пьеса чрезвычайно понравилась: хохот стоял в зале с начала до конца.

– Какая злостная ерунда! – сказал он. – Какая несправедливая клевета!

В ту же ночь, через час после этого разговора, я увидел Платона, который мне показался особенно мрачным. В ответ на мой вопрос об этом он сказал, что его давно, еще в юношестве, поразил «Доктор Джекил и мистер Гайд», и по мере того, как проходит время, он забывает о докторе, и скоро, надо полагать, наступит такая минута, когда в нем останется только мистер Гайд. Именно эти размышления его и огорчили. Чтобы утешить его, я заметил, что, по-моему, он, вообще говоря, не агрессивно отрицателен и что, с общественной точки зрения, он вполне безопасен.

– Я не могу вполне разделять вашу уверенность, – ответил Платон. – Вы знаете, что я, по всей вероятности, кончу сумасшествием; и кто может поручиться, что форма моего безумия будет неопасной? Я могу поджечь дом или убить кого-нибудь, хотя в настоящий момент, например, полагаю, что подобное желание лишено в одинаковой степени и интереса, и соблазнительности.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзив: Русская классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже