Я говорю про все это, но к тому времени разбуженная страсть полыхала во мне, как пламя, способное расплавить камень. Когда я стоял перед Ней, дрожа, едва сдерживаясь, чтобы не разлететься на куски самому и разом не разбросать свое семя во все стороны, мое древко пылало, а чресла наполнялись медом, мозг мой был воспламенен Ее историями, и я был вынужден удерживать себя на самом краю от того, чтобы кремы моих чресел не засияли на Ее царском лице. Но теперь во мне горело иное желание, великое, как Сам Усермаатра. Оно состояло в том, чтобы овладеть Ею, насладиться досыта, всласть и злобно. Она бормотала: „Бенбен, бенбенбен", — но по Ее губам пробегала дрожь и на мгновение они замирали, а дыхание было таким прерывистым, что в этом бенбен мне слышалось множество слов: „О,
Мы продолжали смотреть друг на друга. Она, лежа на спине, я, стоя на коленях, и я вбирал в себя все мгновения моей жизни, исполненные самого глубокого почтения, все, что помогло бы мне удержать каждую сверкающую стрелу, чтобы все они не вырвались разом: я увидел торжественность Бакенхонсу, когда тот приносил в жертву барана, и величие Усермаатра, принимавшего руки хеттов, и всеми этими мыслями, подобно дыму, я окутал свои огни, и мое вожделение вскипело на горячих камнях моей воли. Я познал все неистовство льва. „Желаешь ли Ты, — сказал я Ей, и губы мои вдруг так налились, как будто их долго били, нет, хлестали бичом. — Желаешь ли Ты, чтобы мой обелиск был в Тебе, Царица Хатшепсут?"
„В Моем
Когда я вошел, Ее груди смотрели на меня, как два глаза Двух Земель, однако, все то благоговение, что я вобрал в себя, наполнило меня болью, сиявшей, точно радуга в бурю. Сбив пламя костра моих чресел, я вошел в Нее с той торжественностью, с которой жрец ведет службу, и лег на Ее губы, но Ее губы, сомкнутые на моей плоти, были так горячи, что мое пламя чуть было не разлилось по реке. Затем все успокоилось, и Она лежала на спине. Мой обелиск плыл по поверхности Ее реки. Словно у рожающей женщины, с Ее губ слетали отрывистые звуки: