То был обелиск из черного гранита длиною в шестьдесят шагов, такой же длинный, как заболоченный пруд в саду моего прадеда, этот обелиск сплавляли на самой длинной барже, какую я только видел, а тянули ее кожаными канатами толщиной в мужскую руку, привязанными к восемнадцати малым лодкам, построенным только для буксировки и потому столь узким, что на них нельзя было погрузить ничего — умещалось только два ряда гребцов по пятнадцать человек. Как же огромен должен был быть вес этого черного гранитного обелиска с золотой верхушкой! Я помню, как Дробитель-Костей и Пожиратель-Теней, увидев такую армию гребцов, встали в нашей лодке, как собаки, которых натаскали грызться до смерти, прикидывая, какое усилие пришлось бы приложить их семи душам и духам, чтобы на веслах тащить этот обелиск вверх по реке. Протяжный крик, рожденный этим напряжением, разносился по воде — крик, который не прекращался. Расстояние между восемнадцатью лодками было достаточно большим, чтобы каждый звук доходил до нас своим путем, и наложение этих звуков напоминало исступленный шум несметного числа птиц, потревоженных во время кормежки. И если уж говорить о птицах, то на самом деле и их голоса можно было различить в этих криках, поскольку скопление судов, несомненно, привлекало их. Коршуны, цапли и вороны, грифы-индейки и удоды кружили над баржей, будто кто-нибудь из гребцов в любой момент мог свалиться замертво, и его выбросило бы за борт, а позади большой баржи, тянущей обелиск низко над водой, носились зимородки, часто ныряя за добычей. Глубокий след за кормой чем-то привлекал рыбу — может быть, всего лишь необычным завихрением воды. Немногие суда, идущие вверх по Нилу, поднимали такую волну. Пока мы смотрели, одного зимородка затянуло в водоворот и выбросило наверх уже утонувшего. Коршун взмыл с мертвой добычей, его наводящие ужас крылья сверкали в ярком утреннем воздухе, словно взмах доброго меча.

На берегу, разложенная на циновках, сохла зубатка, а над ней на шестах, защищая улов от птиц, была натянута сеть, на конце одного шеста старался удержаться мальчик, пытаясь попасть палкой в более крупных ястребов. Заяц, лишенный разливом прикрытия пустыни, пробежал мимо, мальчик бросил в зайца палку, промахнулся и свалился со своего насеста, заставив Хатфертити весело рассмеяться.

Мы подплывали к храмам Балу и Астарты в предместьях Мемфиса, иноземным храмам, выстроенным сирийцами и прочими людьми с Востока, и я услышал, как мои родители говорят, что эти постройки не производят впечатления. Хотя их и воздвигли недавно, все они были всего лишь деревянными, и краска на них уже облетала. Их основания были измазаны речной грязью. Да и вообще их окружали беспорядочные строения чужеземного квартала с его жалкими маленькими домами, кривыми улочками, более узкими, чем дорожки Города мертвых, и состоящими из одной комнаты лачугами из необожженного кирпича — такими бедными, что зачастую у них была общая стена, и они опирались друг на друга. При виде этого зрелища недовольство примешалось к нашему настроению, будто даже вода отражала убожество этого места, и, когда мы проплывали мимо храмов, наш жрец в леопардовой накидке подчеркнуто презрительно плюнул за борт, а Мененхетет протянул руку и ущипнул его за щеку, будто издеваясь над торжественностью его отвращения. Жрец болезненно улыбнулся в ответ и тотчас же склонил свою бритую голову до пола. Мененхетет томно снял сандалию и предложил жрецу свою ногу для поцелуя, что снова вызвало пощипывание в моих ягодицах, потому что язык жреца — украдкой подумал я, — словно жало змеи, скользил между пальцами ступни Мененхетета.

«Поиграй на струнах», — сказал Мененхетет, убирая ногу, и жрец взял арфу и принялся петь песню о белой доске для красок, просившей, чтобы ее любили баночки с красной и черной тушью — глупая песня, вряд ли во вкусе моих родителей и прадеда, хотя мне она нравилась, так как я все еще думал о выражении лица жреца, когда тот наклонился над пальцами ноги прадеда — это было так похоже на счастливое урчание собаки над куском мяса. Мой отец, однако, выглядел раздраженным, словно наблюдать надругательства над гордостью этого жреца было не приятней, чем самодовольство, с которым Мененхетет принимал эти ласки. Если никто не мог любить его без унижения, каково тогда было положение моей матери, не говоря о том, что мой отец не терпел беспорядка, грязи или недостатка изысканности. Не зря он был Смотрителем коробки с красками для лица Царя. Вот почему, когда мы проплывали мимо ужасного чужеземного квартала столь вопиющего, что это зрелище могло испортить хорошее расположение духа такого человека, как мой отец, он сказал: «Это место не стоит даже того, чтобы его сожгли».

«Ну, — сказала Хатфертити, — к городу мог бы быть и более приятный подъезд. Неужели нельзя переместить этих людей подальше от берегов?»

«Там слишком болотистая местность», — ответил Мененхетет.

«А вверху, на холмах?» — спросила Хатфертити, указывая на обрыв где-то в получасе ходьбы от реки.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги