«Убери свой гнилой глаз от моего лица», — сказал ему Дробитель-Костей. У говорившего, который был таких же размеров, как и Дробитель-Костей, имелся только один глаз, и тот полный гноя и воспаленный. Однако оглянувшись вокруг, даже в тусклом свете этой грязной пивной, где не было окон, а единственным проемом являлась дверь, я мог сосчитать лица, и большинство их было одноглазыми — быть может, пятнадцать из двадцати. Не знаю, видел ли я когда-нибудь так много одноглазых. Среди наших слуг и, конечно же, среди слуг Фараона, полуслепого мужчину или женщину держали лишь в том случае, если это был старый и преданный человек — кому хотелось каждый день смотреть на сморщенную глазницу? А здесь у меня возникло чувство, будто весь песок нашей пустыни, весь навоз наших животных, не говоря уже о безжалостном слепящем блеске солнечных лучей, ранили веки этих людей с самого первого часа их рождения. Мне было неприятно смотреть на пьяного, лежавшего ничком в углу пивной, его лоб утопал во всей застарелой дряни из хлебных объедков, прогнившего лука, пролитого пива и вина, плевков, блевотины и даже отбросов в том месте, где пивная лужа, проникнув глубоко внутрь, размочила земляной пол.
«Сплавляться — значит сплавляться», — сказал человек с гноящимся глазом.
«Только раскрой еще раз свой рот, — рявкнул ему Дробитель-Костей, — и я воткну тебе палец в другой глаз». Я находился достаточно близко, чтобы ощутить удовольствие в его мыслях — вся усталость у него прошла. Он дышал радостной яростью, наполнявшей его голову красным светом. Бордовая кайма глаза перед ним стала бледной, а затем алой, как кровь, а кожа того человека меняла цвет от темной до белесой, как рыбье брюхо, а затем снова стала темной, как ярость Дробителя-Костей (менялся не цвет кожи, но образы в его голове). Он смотрел на губы другого пьяницы — если бы тот сказал хоть одно слово, Дробитель-Костей набросился бы на него. Он уже чувствовал, как его палец выдавливает глаз пропойцы. Тот выскочил бы из глазницы, как мякоть персика, выдавленная из кожуры.
Но тут перед ним остановилась девушка, разносившая выпивку. «Эй, пусть это будет хороший день, Сеткесу, — сказала она. — Пей, пока не станешь счастливым».
«Принеси мне восемнадцать плошек вина», — сказал он и улыбнулся, и я смог почувствовать его опьянение — я знал, что туман в моей голове возник от его опьянения, потому что я пробовал вино, и оно сделало меня пьяным, хотя и не так, как Сеткесу; стены пивной готовы были свалиться на него, как только он встал бы на ноги. Более к своему, чем к моему удивлению, он посмотрел на служанку и сказал: «У тебя такое красивое белое платье. Как это ты держишь его таким чистым?»
«Не даю хватать себя грязными руками», — быстро сказала она и ускользнула.
«Давай назад, — заорал он. — Я хочу вина из Харги [30]».
«Сейчас вернусь».
«И ломоть вашего поганого хлеба». Потом передо мной мелькнуло простое белое платье, которое стаскивали с нее. Я увидел его большие руки, впившиеся в щеки ее ягодиц, раздвигающие их, увидел ее тело, широко раскрытое, как туша в лавке мясника, но только она не была ни ранена, ни покрыта кровью, а лишь свивала свои конечности с его, и на ее лице было выражение удовольствия. Потом он сидел на ее голове, сняв набедренную повязку, между ног у него была дубинка-член, которым он бил по ее грудям. Я знал, что вижу все это лишь в его голове, потому что служанка пошла к длинному столу, где стояли кувшины с вином, и теперь уже несла один назад, зажав локтем плоский ломоть хлеба. «Это вино из Буто», — сказала она.
«Вино из Буто воняет», — заявил он.
Он не сел на место, а стоял, раскачиваясь, и я вполне мог бы быть мышью, уцепившейся за заднюю сторону его шеи — да, я смотрел на все происходящее с мышиным любопытством, — потому что я тоже видел, как качаются стены. Взяв принесенное ею вино, он вытащил из горлышка затычку из затвердевшего воска, налил вина в свою плошку, проглотил его и налил другую. Выпитое пошло внутрь с привкусом крови.
«Здесь воняет», — сказал он.
«Заплати мне, Сет, — пробормотала она, — и воздух снаружи будет тебе приятен».