– Ага, давай, я что-то… на новом-то месте боязно мне всегда, я на руднике привык уже, там у меня повар земляк был. Хотя в лесу-то мне всяко лучше… мы – тверские, у нас леса вокруг деревни, а чего же еще! Да луга какие! О-о, куда тебе!
– Тут лес другой…
– Ну, дак что? Тут хвоя и у нас хвоя. Сосну, ту легче пилить, чем дуб, к примеру. Или вяз, вот вяз я не люблю, что за дерево вредное. Одно слово – вязнет пила в нем! Есть здесь вяз или как?
– Да ты что меня спрашиваешь? Я тут еще не пилил. Ты продукты куда дел?
– Вот, у морды держу.
– Не прохезаешь?
– Так, а кто? Блатных-то нет…
– Чужих полно… вон и дневальный не из наших.
– Харэ, мужики, спать давай! – раздался в полумраке чей-то недовольный властный голос.
Соседи рядом примолкли. Балагур в конце палатки тоже убавил громкость, но рассказывать продолжал. Сосед с колючим подбородком засопел тихонько, его собеседник не спал, вздыхал время от времени. Внизу, прямо под Горчаковым шептались совсем тихо:
– …еще в феврале, а некоторых в марте сняли. Всю Ленинградскую верхушку, очень большие люди – секретари ЦК… В прессе ничего не было, даже, что с работы сняты, ничего! – рассказывал возбужденный хрипловатый голос. – А потом в тюрьме уже товарищи из Ленинграда стали поступать. Очень много… не только руководство.
Голос замолчал. Сосед его тоже молчал, потом спросил осторожно:
– Только ленинградцев? Странно… вы уверены?
– У нас в камере пять человек оттуда прибыли… – говоривший зашептал что-то горячо на самое ухо. – Вы понимаете? Что это значит? Ведь это его выдвиженцы! Кузнецов! А Вознесенский?!
– Что, арестован?
– Нет пока, но вывели из Политбюро и сняли со всех должностей!
– Да, странно…
– Все, кто в нашей камере сидел, воевали. Ордена, блокаду пережили, они же оборону организовали и Ленинград не сдали… Очень достойные люди! Вознесенский всю войну председателем Госплана! Говорят, он единственный, кто Самому возражал! Это какие же еще заслуги нужны? Они надеются, что разберутся…
– Ерунда! Усатый[18] всегда был трус… а теперь еще и стареет, большой беды надо ждать.
– Вот и я думаю… В такой войне победили!
Замолчали. Потом хрипловатый голос заговорил опять.
– Меня сегодня потрясло… знаете, когда я увидел колонну одинаковых серых людей, медленно поднимающихся в гору. Советских людей, понимаете?! И советские солдаты с автоматами… еще собаки искусали одного человека! В отступлении под Смоленском я такое же видел – колонна наших советских солдат шла, их вели фашисты. И тоже собаки кидались на людей. Меня тогда поразило ужасно – Бах, Бетховен, Шиллер… и озверевшие собаки и улыбающиеся немцы! Это чудовищное преступление против великой нации! Великой культуры! Так я думал тогда! А сегодня увидел еще страшнее, – шепот стал совсем тихим. – Сегодня и солдаты, и люди в колонне были русские! Собак натравливали на своих братьев! Это невозможно, такого не может быть!
– Вы меня удивляете, Иван Дмитрич, вас что же, на следствии не отлупили ни разу?
Иван Дмитрич долго молчал, потом заговорил:
– Я все не могу забыть то утро… они ведь пришли утром, не ночью, а утром, понимаете?! Мы с женой хорошо выспались, сидели завтракали. Была суббота, вся кухня солнцем залита, мы собирались ехать к ребенку, у нас девочка, Даша, восемь лет, она была в пионерлагере… – мужик говорил все тише, и вдруг задохнулся, захлюпал носом и уткнувшись во что-то, заойкал, давясь слезами, закрылся фуфайкой.
– Не надо так часто вспоминать, Иван Дмитрич, это очень выводит из равновесия. Вы же умный человек, постарайтесь взять себя в руки, не вспоминайте.
– Нет, нет, нет, нет… – сдавленно и отчаянно мычал Иван Дмитриевич. – Не могу! Я абсолютно не виновен! Как же можно?! У меня чистейшая совесть! Честное слово! Вы мне верите? Я даже жене ни разу не изменил…
– Это у вас реакция на неволю, первый раз у всех так. Пара месяцев и пройдет, поверьте старому каторжанину. Научитесь жить без времени – ни прошлого, ни настоящего…
– Да что вы говорите, это невозможно, я – человек!
– Когда бы у вас лет пять было, тогда и потерпеть можно, и про домашних думать, а с вашим сроком другая психика нужна, Иван Дмитрич, надежда вас изорвет.
– Я не понимаю, какая же еще психика?
– Звериная, если хотите, сыт, тепло, и слава богу. Как у мышки или суслика…
– Что за богадельня, мужики, давай ночевать! – раздался рядом негромкий голос.
Слева завозились и стали крутиться на другой бок, Горчаков повернулся вместе со всеми, подумал покурить у печки, но не стал – потом не втиснуться было.
У него тоже была жена, но он, как тот старый каторжанин, научился о ней не думать. Вот и сейчас она возникла от чужого разговора – как сквозь запотевший бинокль, какие-то неразборчивые контуры. Он не стал его протирать.