Подобными сеансами, однако, у Никиты дело не ограничивалось. Онанизм стал у него уже серьёзной болезнью: он истощал себя им. Просыпаясь рано утром, он начинал грезить в постели, и вскоре уже яростно подпрыгивал на своём старом пружинном диване. Однажды, за этим диковинным упражнением его застукала мать. Это был скандал. Но явного скандала не случилось: отец пригрозил, что пойдёт в школу и расскажет всё классному руководителю, высказав при этом предположение, что у Никиты в классе все, наверное, этим занимаются. Никита немножко испугался, но, в то же время, был почему-то уверен, что отец не пойдёт в школу. Так оно и случилось. Мать с озабоченным видом погрузилась в медицинский справочник. Никита понял, что она в нём вычитывает, и, когда мать ушла на работу, сам взялся за справочник, но долго не мог найти то, что нужно, так как смотрел на букву “А”. Наконец, догадавшись посмотреть на “О”, прочел статью “онанизм”. В качестве лекарства там рекомендовался спорт. Никита усмехнулся.
Он уже несколько лет ходил на секцию лёгкой атлетики, вместе с товарищами из своего класса, и ему вспомнилось, как перед началом тренировки, они, бывало, кучей заходили в бетонированный стадионный сортир и устраивали групповую оргию онанизма. Могло бы быть, конечно, и кое-что похуже, но провинциализм, всегда отягощенный нравственностью, даже в пороке, спасал их от худшего разврата.
Между прочих полезных сведений Никита узнал из справочника, что детский онанизм может грозить осложнениями в будущей супружеской жизни. Последнее заставило его призадуматься. Он часто мечтал о будущем, и о будущей женитьбе тоже; и “чашка шоколада” по утрам в постели происходила, возможно, из этой грёзы. Ему вдруг стало совестно перед своей женой, которая не имела ещё определённого лица, но была, конечно же, существом прекрасным. И это совестное переживание помогло ему бросить так называемый в просторечии “сухой спорт”, - какового результата едва ли бы удалось достигнуть репрессалиями.
Глава 30
Час истины.
Хуан старался быть искренним. Он хотел извлечь из себя Правду. Сделать это было совсем нелегко. Ведь настоящее наше “Я” прячется где-то в глубине, а под рукой каждую минуту оказывается что-то неистинное, фальшивое, поверхностное: во что человек играет, но с чем по-настоящему не соединяется до конца. В своих потаённых колодцах, в главном сокровище своей натуры он остаётся отчуждён от самого себя внешнего. Осторожный и недоверчивый к миру Он выжидает на дне, предоставляя своему двойнику, маске, резвиться на поверхности, пока тому хватает дыхания.
Быть правдивым значит не спешить: концентрироваться в усилии прорыва поверхностного натяжения водоёма своей души для глубокого нырка, в котором только и добывается жемчужина правды. Хуану же не давали совершить этот нырок. От него требовали правды, но почему-то при этом торопили, не давали подумать над вопросом, требовали отвечать без задержки. Очевидно, им нужна была какая-то внешняя, несущественная правда обстоятельств, имён и событий. Но разве это правда? Ведь из этого ничего нельзя понять, этим нельзя жить!
Хуан лежал на бетонном полу, но холода не чувствовал: или, может быть, что-то чувствовал, но не беспокоился этим. Он почти полностью отчуждился от своего тела, которое было здесь рядом, но отдельно от самого Хуана. Что-то тупо болело, кровоточило, гноилось, но не в нём самом. Вместе с утратой ощущений Хуан потерял и власть над своим телом: оно жило теперь само по себе - ноги и руки не слушались, левый глаз перестал открываться, моча не держалась. Но Хуана это не занимало. Он оставил попытки овладеть своим телом, заставлять его строить какой-то облик. Он хорошо знал теперь, что “владеть собой” не значит командовать своим телом. Это значит просто быть собой и у себя, - настоящим собой.
Нынче уже во второй раз, минуя охрану, в камеру к Хуану вошёл Игнасио. Он выглядел торжественно и одет был необычно: в докторскую мантию, ниспадающую с плеч широкими, отливающими блеском складами; голову его венчала четырехугольная шапочка с бомбоном, обшитая по кантам узорной золотой тесьмой; в левой руке Игнасио держал книгу в дорогом, инкрустированном серебром переплёте. Он глядел на Хуана значительно и строго, но в глазах всё же мелькало время от времени столь знакомое Хуану добродушное озорство. Хуан хотел приветствовать его улыбкой, но распухшие, склеенные кровью губы не разлипались. Он хотел было поднять руку, но Игнасио жестом показал ему, чтобы он не двигался, да Хуан и не смог бы пошевелиться.